Выбрать главу

Зима провалилась в яму питерской ночи. Мороз бегал по лицу настырной мухой, раскатывал пластины холода, щипал и кололся. Красные носы прохожих вылезали вперед из под капюшонов и шарфов, светились в темноте, будто их намазали фосфором. Зима сжимала ноги в снежные тиски, и они коченели. Десять маленьких мумий, каждая размером с палец, заживо похоронены в двух ботинках. А десять других мумий скорчились в перчатках. Провода гудят как жилы, в которых стынет электрическая кровь.

– У нас будет ребенок.

Много ли я знал о жизни? Не больше чем сейчас. Пошел к мастеру и изложил суть проблемы. Больше идти было не к кому. Не хотелось говорить родителям, хотя они все равно узнали. Мастер дал мне словесного пинка, сказал, чтоб я не занимался идиотизмом – никакого отцовства. Не время еще. Та же женщина, что делал Маше УЗИ, согласилась сделать все остальное.

– Ведь что такое аборт, Павел? – говорил мне любующийся собой католик Стогов, когда я устроил ему очную ставку с батюшкой, – это когда мы с Вами пойдем в разведку, а Вы меня предадите.

От одного конца палки до другого конца палки бежит проблема, словно серая мышь стащила мыло на кухне. У бега есть ритм, который начинаешь ощущать, когда его уже не отличить от ритма сердца. И чем старше становишься, тем острее чувствуешь конвульсии маятника, раскачивающегося между полярными точками – там, где начинается жизнь, и там, где смерть делает ей книксен. Аборт можно перевести как «выкинуть за борт». Понятно, какого корабля. Кингстоны вышли из строя, забортная вода затопила трюмы. Кто кого предал? Если только я самого себя. То, что думалось по этому поводу в семнадцать лет – мне известно. То, что думается по этому поводу в двадцать семь лет – мне известно. Эволюция данной мысли вряд ли понравилась бы католику Стогову. «Всякое убийство может быть оправдано только любовью», -говорил Камю. И точка за сим.

Из абортария она поехала ко мне домой. Лежали в кресле-раскладушке. Две гаметы, раздраконившие свою зиготу. Я пытался как-то смоделировать ситуацию, понять, что нужно делать в таких случаях. При этом ничего на ум не шло, кроме слова «секс». Желание засунуть свой детородный орган туда, где еще несколько часов назад железные культи тащили в помойку плод моих же с Машей постельных усилий – за это следовало бы провести человеческую вивисекцию, чтоб законспектировать посылы мозга и вывесить их по отдельности на доске позора с названием «Сучьи мысли Павлика». Член, в состоянии покоя мелкий, как анчоус, при приближении Маши начинал жить отдельной жизнью, конвоировал подростковую похоть, которую трудно распихать по дням недели, когда тебе семнадцать лет. Гранулированная сперма копится в мошонке, плавится, превращается в йогурт, который не каждая девичья ротовая полость в состоянии принять. Вулкан в паху, половой орган как альпеншток втыкается в горку трусов. Маша приняла и это. Стоический женский характер. Маша, профессиональная блядь, показала мне, бляде моральной, что есть любовь. Тогда я этого не осознал. Осознал позже, десять лет спустя, когда почувствовал, как в катакомбах души затихли молоточки, выстукивавшие мелодию памяти. Когда стало понятно, что из всех баб, что ползали по небосклону моей жизни, я сам вычленил для себя одну, невольно, рефлекторно, потому что она меня любила и никогда не лгала.

Проданная вовремя трава могла все изменить. Может, и не было бы аборта. Легкие наркотики в обмен на моего ребенка. Какова дилемма. Какой-нибудь Ежи Косински вставил бы данный кадр в свой роман между сценами совокупления с трансвеститом и выдавливания глаза ложкой – и он бы поблек на фоне пестрого событийного полотна. Но в моем романе этот кадр не блекнет.

Мама тактично помалкивала в тряпочку. Мама вообще не лезла в мою жизнь, за что я ей благодарен до сих пор. Нас в двухкомнатной квартире жило четыре человека – родители и я с сестрой. Когда приезжала Маша, сестра, которой было еще три года, отправлялась к родителям. Или спала на соседней кровати. Мы с Машей ютились на узкой лежанке, голова к голове.

Отрезок восемнадцатый

Серега уехал в Москву, оставив мне шесть стаканов анаши. Нужно было искать деньги и жилье. Каким-то образом я устроился работать ночным сторожем в здание, где на втором этаже размещалась мастерская по ремонту обуви и магазин, торгующий атозапчастями. Курить я перестал, начав отправлять в рот жидкости, обжигающие гортань. Такое впечатление, что всю водку, которую мне довелось выпить, я выпил там, в помещении, принадлежавшем кооператорам и мастерам сапожных дел.

Здесь были все удобства для жизни – кухня с газовой плитой и диванами, стилизованными под канапе, на которых, если постараться, можно было спать, душ, автомагнитолы, играющие музыку при наличии колонок. На двери висел плакат с изображением лысобородого гитариста Antrax, похожего на душмана. По вечерам приходили музыканты, расчехляли гитары, репетировали. Наличие очага муздеятельности было обусловлено тем, что мой напарник Коля, с которым мы работали посменно, играл на басу.

Аппаратура на день убиралась в подсобки, а вечером вытаскивалась в коридор. Здесь и образовался равнобедренный треугольник будущей группы «Улитки». Одним из катетов были братья Журавлевы с Сенниковым, другим Кирилл. Гипотенуза оставалась за мной. Но до этого еще требовалось дожить.

Коля играл песни «Кино» с загадочным ансамблем «ВВС» («Войди в себя»). Такие группы тогда плодились быстро, как йоркширские свиньи – все они канонизировали группу «Кино», и своими сборищами на «Камчатке» заставляли Цоя перевернуться в гробу. Этакие толкинисты урбанистического толка, которые проштудировали песенное наследие своего кумира, прониклись им, и возжелали продлить прекрасное мгновение на свой лад.

Цоя я любил, и до сих пор люблю, хотя циничная мысль о его своевременной кончине уже тогда присутствовала в умах наиболее трезвомыслящих граждан, достаточно было послушать последний киношный альбом. Вовремя уйти – тоже искусство. Глядя на все разрастающееся море киногрупп, я тоже начал грезить о музыкальной карьере. Не все ж «ГО» в переходе играть. Песни, которые тогда у меня рождались после посещений наркоманской музы, одними своими названиями могли бы показать возраст автора: «Я болен СПИДом», «Моя паранойя» и все в таком духе. Нашлись братья по разуму, согласившиеся их исполнить. Кирилл играл на барабанах. Бас застолбил, понятное дело, Коля. Стасик играл на гитаре. Стасик – крупный человек, добродушный гамадрил с комплекцией Довлатова. Было непонятно, как такими толстыми пальцами можно играть такие неподражаемые соло. Примочки у Стасика переключались в том случае, если топнуть по ним ногой со все дури. Поэтому перед каждым припевом Стасик начинал колошматить по полу подошвами, и делал это до тех пор, пока не включался драйв.

– Ты, Паша, столько воды не выпил, сколько я пива, – говорил он.

Еще Стасик, взрослый мальчик с размером ноги что-то типа 46, любил компьютерную игру Dendy, приставку для которой таскал с собой даже на работу.

Когда встал вопрос о названии, я открыл книжку Воннегута на случайной странице (есть такой способ гадания), отсчитал некоторое количество строк и наткнулся на удобоваримое словосочетание «Пираты Пинзенза». Единственный концерт «Пираты Пинзенса» дали в зале, принадлежавшему сталепрокатному заводу, что на Косой линии В.О. Организатором выступал товарищ Альберт.

Хроника городских событий потеряет многое, если не упомянуть в ней данного персонажа. Наткнулся я на него в «Там-Таме», где он выступал в роли капельдинера, метя запястья посетителей чернильными зайчиками или рыбками. Такие печати ставились, чтоб можно было входить и выходить из клуба. Пиджак, большие очки, кашне, взгляд, излучающий позитив. Презентабельный дядечка, который еще и несет при этом достаточно логичные речи о том, как и где можно устроить акцию. Этакий молодой партийный деятель. Он кормил меня словесными завтраками о телевидении, радио, фестивалях, помещениях для репетиционных точек. Ну как было не повестить на столь многообещающие посылы, которые на деле оказались пением Сирены.