— Я поняла. Люди взвинчены, и чтобы их не злить, вы хотите отпустить Тулько. Ну, сдал немцам одного еврея, подумаешь…
— Да ты слушать умеешь или нет? — вспылил Смелянский. — Я же сказал, никто его оправдывать и отпускать не будет. Либо дед оставит приговор в силе, либо, может быть, я говорю только, может быть, скостит пять лет, и отсидит Тулько не двадцатку, а пятнадцать, тоже, знаешь ли, немало. Есть всего два варианта, других не будет.
Феликса молча кивнула.
Смелянский поймал себя на том, что думает о ней с уважением, пожалуй, даже с восхищением, и позже, уже простившись, продолжал размышлять об этой женщине.
В НКГБ просто вычеркнули своего агента, не захотели выяснять, что с ним, как он погиб, хотя обязаны были это сделать. НКВД тоже не хотел заниматься делом Гольдинова — кто знает, сколько евреев вот так выдали в Киеве немцам? Всего не раскопать, да и не станут, государство не хочет больше об этом слышать. Два года назад Терещенко ничего не знала о судьбе своего мужа, но разобралась во всём и в одиночку растолкала государственную машину, а ведь, наверное, понимала, что жизнь её от этого легче не станет, только врагов добавится.
Смелянский собирался осенью уходить от Ковпака. Когда-то дед пообещал отпустить его по первой просьбе — скоро эта просьба прозвучит. У служащих в аппарате Верховного Совета всегда было звериное, волчье верхнее чутьё, умонастроения начальства здесь умели улавливать с необыкновенной точностью. Смелянский уже стал для них чужим, в нём видели ещё одного еврея, хитростью пролезшего на тёплое место. Стоит начальству щёлкнуть пальцами, а к этому всё идёт, и он, вместе с другими, из чужого превратится во врага. Ковпак оставался для него надёжной стеной, сомнений в этом не было, но жить, прижавшись к стене, бывший командир партизанской разведки не желал.
Обе створки окна были распахнуты, хотя утром Феликса их закрывала. Ждать её мог кто угодно — друзья, да и соседи, знали, что ключ лежит за дверным наличником, но всякий раз, когда, возвращаясь, Феликса видела свет в комнате или открытое окно, сердце против воли замирало. Она никому не признавалась, сама понимала, что это глупо, злилась на себя, но где-то глубоко подрагивала надежда однажды увидеть в комнате Илью.
На подоконнике, опершись спиной о косяк, дремала Ира Терентьева. За год с тех пор, как впервые появилась после лагеря, Ира помолодела. Зубов у неё, конечно, не прибавилось, но пятна чахоточного румянца уже не проступали, пропали старушечьи морщины, и слегка округлилось лицо. Вернулась к Ире и прежняя язвительность, о больных, с которыми вместе лечилась, и о врачах она рассказывала насмешливо и зло.
— Привет, подруга, — Феликса похлопала Иру по руке. — Давно меня ждешь?
— С полудня, — Ира протёрла глаза и осмотрелась. — Давно уже, задремала даже. Ты где задержалась?
— Проводили собрание по результатам года. Приезжал Гречко [35], поздравлял. Грамоту мне вручил.
— Да, ты же у нас высоко летаешь. И бегаешь тоже, — обычным бурчанием отозвалась Ира.
— Сейчас кашу поставлю, поужинаем. Подожди. — Феликса направилась во двор.
Кроме грамоты, ей выписали еще и премию, эти деньги Феликсе были очень нужны. На следующей неделе она собиралась в Кожанку за дочкой. Лизе с Ниной хотела отвезти муку и крупы, мяса сестры по-прежнему не ели, а Тами за лето наверняка выросла из прошлогодней одежды. Значит, платье, пальто, обувь… Скоро сентябрь.
— А я вот уезжаю, — сказала Ира, когда Феликса вошла в комнату. — В Крым.
— Замечательно! В санаторий? Надолго?
— Месяц в санатории, потом так поживу. Устроюсь на временную работу до конца осени, а дальше видно будет.
— Отлично, Ирка! — новость обрадовала Феликсу по-настоящему. — Значит, придавили всё-таки туберкулёз.
— Да подожди ты с кашей своей, у меня поезд поздно вечером, успеем еще. По дороге к тебе зашла на Владимирский рынок, купила семечек. Садись полузгаем. Я по твоим офицершам соскучилась, а у них как раз вечерний показ мод.