По комнате пронесся общий вздох. Собравшиеся были несколько скандализованы и решили, что Ямпольскому ударило в голову либо игристое вино, либо близость свадьбы. А впрочем, все были немножко навеселе, и то, что вызвало бы в другое время возмущение, обошлось лишь легким укоризненным шушуканьем.
– Чей фант, господа? – спросила Катенька, поднимая синий фуляровый платок.
– Майн, – ответствовал Алексей Алексеевич, бог весть почему по-немецки.
– А этот? – Катенька покачала на пальчике браслетик.
– Муа, – ответствовала на кокетливом французском барышня Зубова.
– Ну что ж, господа, – с возможной назидательностью изрекла Катенька, – вы слышали волю судьбы. Прошу вас повиноваться.
Алексей Алексеевич стоял, как к земле приколоченный. Одна только мысль, что можно будет оказаться наедине с барышней – и с какой! с чудом красоты! с чаровницею! – да еще к тому же поцеловаться с ней, «причем непременно в губы!», привела его в состояние, схожее с каталепсией[3]. А впрочем, через минуту он уже казался себе некоей самодвигой, механической куклою, которые образованные люди называли автоматом. Движителем автомата была в данном случае Оленька Зубова. Подчиняясь легкому прикосновению ее пальчиков, самодвига Жеребцов деревянно, не сгибая ног в коленях, промаршировал в соседнюю комнату и стал там прежним истуканом, глядя, как Оленька плотно прикрывает тяжелые двери. Шум и смех в гостиной точно отлетели за много верст. Стало почти тихо. Впрочем, что-то громко и часто грохало в этой тишине.
Не вдруг Алексей Алексеевич сообразил, что это стучит его переполошенное сердце.
Оленька стояла рядом, глядя на него прямо и весело. Она была лишь немного ниже Жеребцова, который привык считать себя высоким. Впрочем, сейчас ему чудилось, что это не Оленька смотрит на него снизу вверх, а он искательно заглядывает ей в глаза, валяясь во прахе у ее прелестных ножек.
«Да ты ж их никогда не видел, сии ножки!» – чудилось, воскликнул кто-то трезвый и разумный в затуманенной голове Жеребцова. «А, и пусть! – обреченно ответил он этому трезвому голосу. – Разве у такой красавицы могут быть иные ножки, не прелестные?!»
Однако сейчас следовало бы подумать не столько о ножках, сколько о губках этой барышни – тоже, впрочем, прелестных и напоминавших вишни. Они были близко-близко, и ее голубые, невероятно голубые глаза тоже были близко-близко… Потом она опустила ресницы, словно давала какой-то знак.
Знак согласия!
Алексей Алексеевич вдруг подумал, что некоторые барышни, которым бог не дал таких прелестных родинок, как у Оленьки, нарочно наклеивают их себе сами, поскольку это очень модно. И мушка на щеке, возле губ, как раз и означала – согласие.
Нет, она и впрямь согласна с ним поцеловаться? Она дает ему знак? Но ведь это родинка, а не мушка! Она настоящая, а не…
Он не успел додумать, потому что Оленька нежно вздохнула, и Алексей Алексеевич припал к ее вишневым губкам. И все смешалось в его голове и в сердце… и длилось это смятение мыслей и чувств не минуту, и даже не день, и не два дня, и не три, а все то время, пока он объяснялся Оленьке в любви, пока сватался к ней и требовал, чтобы обвенчали их как можно скорей… И вот наконец она стала его женой…
И только тогда он узнал, что на щеке у нее была не родинка, а мушка из коричневого бархата – это первое. Второе – что глаза у нее не голубые, а скорее серо-голубовато-зеленоватые, совершенно неопределенного, переменчивого, лживого оттенка, которые принимают цвет любого платья. Ну а третье… О, этого третьего, четвертого, пятого… тысяча двести сорок восьмого было столько, что Алексей Алексеевич еще и по сей день, спустя четырнадцать лет, не переставал этому удивляться. А еще больше удивлялся себе: как это он, такой благоразумный и приличный молодой человек – фурьер артиллерийского полка, а не какой-нибудь статский хлыщ!!! – связался с такой особой.
Бабушка Алексея Алексеевича, Матрона Филипповна, называла подобных особ шалыми.
Вот именно! Шалая – это слово подходило к Ольге Зубовой (ах, пардон, теперь уж Жеребцовой!) как нельзя лучше.
…Между прочим, вся ее семья была шалая. Ну разве что папенька, Александр Николаевич, еще заслуживал звания приличного человека. Прежде он был вице-губернатором где-то в провинции, но об том времени вспоминать не любил, ибо в 1763 году бежал из своей губернии вместе со всем семейством, спасаясь от надвигавшейся пугачевской орды. Страху при бегстве натерпелись столько, что и подумать о возвращении в родные пенаты было жутко. Семейство обосновалось в Москве, благодаря поддержке влиятельных друзей устроились кое-как – далеко от прежнего широкого провинциального житья. Старшие сыновья, Николай, Валерьян и Платон, кто ушел служить в армию, кто уехал в Петербург. Оленька гоняла по вечеринкам, искала жениха. Она поняла, что с помощью усталого от жизни папеньки вряд ли вырвется из скучной Москвы. И решила выйти замуж за какого-нибудь военного, пусть не слишком богатого (Зубовы были не бедны, отнюдь нет!), но молодого, красивого и, главное, с будущим. И чтобы им было легко властвовать!
Алексей Алексеевич Жеребцов на первый взгляд показался Ольге как нельзя более подходящим. Спустя неделю после свадьбы, впрочем, она поняла, что ошиблась.
Итак, они оба ошиблись… Но оба уже были связаны неразрывными узами венчальными, тем паче что сразу вскоре после свадьбы один за другим родились сын и дочь. Вторые роды были нелегки, и Оленьке запретили в ближайшие годы даже думать о третьем ребенке.
Алексей Алексеевич приуныл. Не то чтобы он так уж сильно хотел детей! Но ему, былому скромнику и девственнику, теперь очень понравилось то, что предшествует появлению детей на свет. А этого, как выяснилось, никак нельзя было себе позволять… Пришлось снять квартиру на одну комнату побольше: теперь у них с женой были разные спальни. Оленька была так близка – и так недосягаема! Эту новую квартиру Алексей Алексеевич сразу же возненавидел.
Странно: жене эта квартира, напротив, чрезвычайно нравилась. Особенно ей пришлась по душе ее новая отдельная спальня…
Впрочем, долго терзаться танталовыми муками Алексею Алексеевичу не пришлось: отвлекали дела служебные. В 1787 году он вместе со своим полком участвовал в походе против шведов в Финляндии; много бывал в разъездах. Наконец в 1790 году Жеребцов вышел в отставку бригадиром.
При его наездах домой Оленька делала большие глаза, говорила: «Вы что, сударь?! Как можно?! Доктор запретил!» – и покрепче закрывала дверь своей спальни на ночь. Между тем Алексей Алексеевич находил, что жена выглядит еще прелестней, чем прежде. Глаза сияли ярче, щечки розовели, как мальвы, милая мушка так и порхала по личику, обозначая какие-то загадочные сигналы, адресованные бог весть кому, только не родному мужу.
Вдобавок она пристрастилась к танцеванию.
Почтенная, можно сказать, дама, мать двоих детей! В ее годы (Оленька родилась в 1765-м, стало быть, в 1790-м ей было уже 25!) пора остепениться, ощутить себя почтенной матроною, сделаться пышной, малоподвижной клушей и снисходительно взирать на мир… Она же, совершенно забросив детей на нянек, мамок и деда с бабкою, днями моталась по урокам танцев, которые, надобно сказать, с каждым годом делались все популярнее.
В ту пору все известные учителя бальных танцев были завалены уроками, и тогдашние танцклассы являли престранную картину! Как рассказывали, тут можно было видеть восьмилетних детей, весело прыгающих чижиком, немца-старичка с подвязанной челюстью, который задыхается, но танцует упорно, какого-нибудь богатого армянина в национальной одежде, постигающего сугубо европейские па, молодых и совсем немолодых барынь (в папильотках!), которые изо всех сил старались выделывать па-де-зефир и кокетливо поглядывали по сторонам, ожидая всеобщего одобрения. Больше всего в ту пору танцевали экосез, котильон, кадриль, гросфатер, полонез, краковяк, алеману, русскую, па-де-шаль. И Ольга Александровна скоро сделалась не просто неутомимой и умелой танцоркою, но и превзошла многих своих учителей.
3