Наряду с этим действенным оптимизмом, русский марксизм был совершенно чужд каких–либо слащавых иллюзий, напротив, со всей энергией он выставил принцип социально- политического реализма, трезвого и научного понимания русской экономической действительности. Им нанесен был смертельный и окончательный удар экономическому славянофильству русского народничества; правда, последнее умирало естественной смертью под жестокими ударами экономической действительности, и марксизму, строго говоря, пришлось сыграть по отношению к нему роль могильщика. Нужно сознаться, что, увлекшись этой ролью, марксизм зашел слишком далеко и должен теперь взять назад многое из своих крайних воззрений, честно признав собственные увлечения и ошибки и известную правоту своих противников, в особенности в области аграрной политики и вообще крестьянского вопроса; тем не менее, о возврате к старому народничеству с его отрицанием капиталистического характера экономического развития России и вообще возможности и относительной прогрессивности русского капитализма, с его симпатиями к закрепощению личности ради хотя бы принудительного сохранения общинного землевладения и вообще готовностью поступиться во имя его даже принципами политического либерализма и т. д. не может быть и речи.
Свои экономические учения и тактические приемы марксизм приводил в связь с доктриной экономического материализма. И опять–таки, как бы мы ни относились к этой доктрине, но нельзя не признать, что она имела неоспоримые научные и логические преимущества в сравнении с субъективной социологией, с которой ей пришлось вести борьбу. Субъективная социология представляет собой непоследовательное и нерешительное приложение принципов позитивизма в общественной науке, — под флагом субъективного метода она ввозит туда контрабанду, позитивизму совсем не принадлежащую, широко распахивая двери догматической метафизике. Марксизм же требует верности раз принятым философским и методологическим принципам, последовательности во что бы то ни стало и какою бы то ни было ценой. Поэтому, выставив идею социальной закономерности и научного объективизма, он не останавливается пред отрицанием роли и значения личности в истории, совершенно игнорирует этическую проблему и свысока относится ко всяким «идеологиям», включая сюда и искусство, и философию, и религию. Он доходит до конца там, где субъективная социология отступает и непоследовательностью замаскировывает недочеты своих философских посылок. В этом смысле мы находим в марксизме ясное до прозрачности и ничем не прикрашенное приложение принципов позитивной социологии, её откровенное и последнее слово (Об отношении между субъективной социологией и марксизмом подробнее см. в статье «Задачи политической экономии» гл. I).
В полной верности своей задаче марксизм выставил идею единства социальной закономерности, постулат социологического монизма как основное требование социального познания, и пытался установить такую закономерность в учении экономического материализма. Самое требование это совершенно неоспоримо вытекает из задачи позитивной социологии, и марксизм не только говорил о ней, но и пытался в действительности её создать.
Таким образом, марксизм соединяет в себе все достоинства и недостатки последовательного позитивизма. Поэтому можно отвергать самый позитивизм, как философскую доктрину, а уж в качестве частного вывода отсюда и марксистскую социологию, но, если оставаться на почве позитивизма, трудно, по моему мнению, уклониться и от экономического материализма, как наиболее серьезно и глубоко задуманной попытки создать позитивную социологию как на это указывал ещё Штаммлер.
Но марксизм даёт своим последователям больше, чем может дать всякая научная теория, какими бы достоинствами она ни отличалась; ему свойственны многие черты чисто религиозного учения и, хотя он в принципе и отрицает религию как буржуазную «идеологию», но известными своими сторонами сам является несомненным суррогатом религии. Он объясняет человеку — худо ли, хорошо ли — его самого; отводит ему определенное место в мире и истории, указывает обязанности, даёт цель жизни и деятельности, словом, помогает ему осмыслить своё существование. В обширных кругах русского и европейского общества, где догматический позитивизм успел уже окристаллизоваться в своего рода вероисповедание, даже усвоив оттенок чисто клерикальной нетерпимости, неумирающая религиозная потребность удовлетворяется quasi–научной теорией прогресса (это подробнее разъяснено в статье «Основные проблемы теории прогресса»), и из всех находящихся в обращении теорий прогресса марксизм содержит наибольшее количество действительно научных элементов и уже потому должен иметь наибольший успех. Эта привлекательность его для религиозных атеистов (sit venia verbo!) усиливается ещё тем, что, несмотря на его относительную научность, в марксизме бьет горячий ключ социального утопизма, питающий чисто религиозное одушевление. Он имеет и свою эсхатологию в учении о социальном катаклизме (Zusammenbruchstheorie) и «прыжке» из капиталистического царства необходимости в социалистическое царство свободы, в Zukunftstaat, земной рай. Конечно, эти элементы марксизма находятся в несомненном, хотя и несознаваемом несоответствии с его обычной научной сухостью и прозаическим реализмом, но именно в этом соединении научных и утопических элементов, логически противоестественном, но психологически совершенно понятном, и состоит особенная обаятельность марксизма. Благодаря этому он может под внешней оболочкой научности не только давать удовлетворение запросам разума, но и утолять религиозную жажду абсолютного. (Связь между жаждой абсолютного и социальным утопизмом подробнее разъяснена в статье «Душевная драма Герцена», глава I).