— «Говорили, говорили»! Говорил бы — не стал оперировать. Оттяни крючком — посмотрю селезенку. Нет, сначала пощупаю. Как давление?
— Шестьдесят пять.
— Конечно. Разорвана селезенка. Оттягивай. Дай-ка зажимчик. Еще. А теперь федоровский дай. Оттяни получше. Вот. Так, так. Все. Зажал. Давай отсос. Кровь уберем и посмотрим, что там еще. Живот спокойный! Давление?
— Семьдесят.
— Ага! Теперь спокойная работа. Сосет хорошо? Впрочем, и сам вижу.
«Ви-и-тенька-а-а!» — всхлип.
— Двери закрывайте! Не торопитесь. Потихоньку сейчас вытрем, потом уберем сгустки, а тогда посмотрим остальное. А что наверху, в операционной? Все, здесь сухо! Дай-ка ножницы. Вон! Смотри какая! Пополам разорвана. Ну-ка, а что делается еще здесь? Сюда крючок. Так — ничего. Сюда. Тоже спокойно. Давление?
— Восемьдесят пять.
— Видишь! Все в порядке. Надо зашивать. Я спрашивал же, что наверху делается?!
«Ви-и-тенька-а!..»
— Вы будете двери закрывать? Да что это такое! А ну пойди дай разгон.
Старший вышел и у двери встретился с одним из оперировавших наверху.
— Что там у вас?
— Селезенку убрал Нач.
— Здорово!
— Молодец он. И в диагнозе попал, и операцию сделал будь здоров. А я не угадал.
— Фитиль вставил?
— А что ж: он в яблочко, а я в молоко. Его правда.
— Ты куда?
— С пьяным бороться. Дела добрые делать. Выяснять, можно ли делать доброе, будучи самому злым. Он спрашивает, что у вас наверху.
— Сейчас мне фитиль будет.
— Что? С диагностикой? Или маху дали руками?
Ничего не ответил, лишь рукой по воздуху плеснул и пошел в дверь.
— Ну, как у вас?
— Накладка у нас.
— Что еще?
— Ничего не оказалось.
— У кого?
— Три раза на рентгене смотрели…
— У кого?!
— У рака кардии — нет там ничего. Нет рака и ничего. Вроде бы мы всё сделали…
— Накладка! Бога благодарить надо! Накладка. Это ж везение. Господи! Они еще недовольны! Да вы должны думать категориями судеб больных, а не только своего дела. Здоров, значит! Две недели — и в жизнь! Зашьешь сам. Я пойду. На таких чудесах и держится мир. Накладка! Где больной? Пошли к нему. Как же у него протекало все?
— Он спит после наркоза.
— Все вам дело, дело. А тут человека жизнь. Пойдем ко мне. Я тебе диссертацию дам на отзыв. Мне уже уезжать надо.
— Сегодня Совет?
— Какой Совет! В онкологический институт.
— На консультацию вызывают?
— Пойдем. Накладка!
ПОСЛЕДНИЙ ДЕНЬ
Я вспоминаю тот последний день, когда мы виделись с тобой в нашей больнице. Еще не было ни моей поездки, ни наших болезней. Мы сидели тогда вдвоем у тебя в кабинете и разговаривали. Это было уже вечером, все ушли. Мне было почему-то просто лень идти, уж чего-чего, а невзгод у меня тогда было полно. А тебе тоже, наверное, тяжело было почему-то сделать этот решительный шаг, встать, переодеться, выйти на улицу и где-то в наших переулках ловить такси. И даже не «почему-то»: мои невзгоды были ведь и твоими невзгодами, да и, наверное, тебе уже тогда немоглось, но мы еще этого не знали — ни ты и уж подавно ни я. Мы не знали, что это был наш последний день и наш последний добрый и «здоровый» разговор.
Разговор был спокойный, медленный, тихий. Ты говорил, что не любишь ездить на работу городским транспортом: толкаешься, тебя толкают, говорил ты, — с утра заводишься, как оголтелый в клинику приезжаешь. А тогда обязательно надо на ком-то сорваться, чтобы в норму себя привести. А то на весь день останешься на взводе. Плохо будет всем и в конечном итоге тебе тоже.
Я заметил, что ты, как и я и, наверное, как многие, подходишь к окну, когда хочешь отвлечься от своих мыслей, а может быть, побольше на них сосредоточиться, а может быть, скрыть свою реакцию от других, а может быть, просто не желая видеть и угадывать реакции собеседника на твои слова или мысли.
Ты отошел к окну и дальше говорил, повернувшись ко мне спиной:
— Вот так утром нападу на первого подвернувшегося, и знаю, что зря обижаю человека, а уж ничего не могу поделать. И обижаю дальше. А потом уж довожу до конца, и даже не появляется у меня желание загладить несправедливость. Да и, в конце концов, какого черта обижаться? Тупость это — обида. Обида не имеет права на существование! — Тут ты единственный раз за весь разговор повысил голос. — Либо ты человека принимаешь, какой он есть, либо просто имеешь с ним дело постольку, поскольку это необходимо. А обида, как сравнивал Чернышевский, — ты хохотнул, — сапоги всмятку.
Я с тобой согласился, но все же сказал, что лучше стараться не обижать. Ты расчувствовался, а я не сумел удержаться — когда я еще мог бы тебе сказать такое. Но ты ведь сам был виноват, что никто из нас никогда не опускался (или не поднимался) до уровня нормального человеческого разговора с тобой. В любом положении, при любом разговоре ты всегда в наших умах оставался Начальником. Конечно, когда мы говорили один на один, ты в большей степени был человек, но… Да и мы уже не могли с тобой говорить как человек с человеком. Теперь мне горько и от этого.