Луговской выделил взглядом меня. Почему? Наверное, потому, что я была самая хилая и маленькая с виду, самая бедно одетая, самая несчастливая. Этого он, конечно, не мог знать, но я-то знала, у меня не было отца, у мамы был второй муж, ненавидевший меня, но из любви к маме, не желая причинить ей горе, я не жаловалась на отчима, стараясь сохранить все то, что теперь называется внешним декорумом.
Он спросил меня:
— Как зовут?
— Люся.
— Хотите проводить меня?
Я не успела ответить, просто слов не хватило: он еще спрашивает? И потом меня никто, никогда не называл на «вы», Луговской улыбнулся, он все конечно же понял, сказал, обращаясь к стоявшему рядом со мною Сереже Радецкому, самому умному и самому ироничному мальчику изо всех седьмых классов нашей школы:
— Вы тоже, если хотите, пойдемте с нами…
Не буду описывать шквал зависти, который обрушился на меня и на Сережу, пока мы не очутились за порогом школы.
Вскоре мы вышли на Арбат. Луговской в середине, мы с Сережей по бокам. Стремительно, как бы стараясь непременно догнать друг друга, мчались по небу облака, дул несильный ветер, молодая весна постепенно набирала силу Луговской поглядел на меня сверху вниз:
— Скажите, вы пишете стихи?
Я смутилась. Как, каким образом он проник в тайну, которую я так тщательно оберегала решительно от всех?
Но я не могла и не хотела ему лгать.
— Да, пишу.
— Прочтите, — приказал Луговской.
— Не знаю, чего бы прочитать, — сказала я тихо.
— Что хотите, — предложил он. — Что самой больше всего нравится.
Я быстро протараторила эти строчки и замолчала. Внезапно поймала себя на том, что позабыла, как будет дальше, и потом испугалась, вдруг Сережа начнет смеяться надо мной: что за упадочнические, несовременные стихи! И еще я боялась, что Луговскому эти стихи могут не понравиться.
Мое опасение оказалось не напрасным.
Сережа спросил тонким, ехидным голоском:
— А дальше что? Чего это ты остановилась?
— Забыла, — призналась я. — Сейчас вспомню…
— Не надо, — сказал Луговской и положил большую широкую руку на мое плечо. — Если можно, девочка, не надо…
— А что, — осмелилась я. — Очень плохо?
— Не так чтобы очень, просто это вторичные, подражательные, одним словом, не ваши стихи!
— Мои, — слабо запротестовала я.
— Ваши, — согласился Луговской. — Но и не ваши, где-то что-то услышала, подобрала по слуху, словно мотивчик, и давай шпарить… Что, неправду говорю?
Брови его дрогнули, приподнялись, открыв узкие, темно-серые, смеющиеся глаза. И я не могла не ответить:
— Да, правду…
Умник Сережа хотел еще что-то добавить, наверное, изрядно порезвиться над моим позором, но в эту минуту Луговской произнес:
— Тише, ребята…
Лицо его внезапно преобразилось, стало нежным, открытым, он протянул руку, проговорил своим густым, выразительным басом:
— Здравствуйте, дорогая Мария Аристарховна, рад вас видеть!
Мы обернулись и тоже увидели ее. Тоненькая, щупленькая старушка, на голове черная шляпка с небольшими полями, на шляпке крохотная, едва заметная вуалетка. На руках нитяные черные перчатки.
— Цирлих-манирлих, верх элегантности, — пробормотал Сережа.
Мария Аристарховна протянула ладонь в перчатке Луговскому, и он почтительно поцеловал ее.
Я хорошо разглядела Марию Аристарховну. Узкое, с кулачок лицо, живые, быстрые, совершенно молодые глаза, на увядших щеках, на лбу, на висках морщины — и неожиданно розовый детски полуоткрытый рот.
— Я тоже рада видеть вас, Владимир Александрович, — сказала она. Голос у нее был низкий, значительный, мне подумалось: наверное, она хорошо поет.
— Как здоровье? — спросил он.
— В порядке, как видите, на ногах, а это в мои годы — самое главное!
— Не смею спорить, — учтиво пробасил Луговской. — В таком случае имею честь пригласить вас на мой вечер в Политехническом ровно через неделю.
— С превеликим удовольствием и сердечной благодарностью, — ответила Мария Аристарховна.
— Я пришлю завтра же билет, — сказал Луговской и снова поцеловал ей руку.