Выбрать главу

Пока рассвет не начинал белеть за окнами, мы беседовали, о чем придется, — о поэзии, о происшествиях, о романе приключений, о кубизме… Все давало нам пищу для споров и размышлений. Тогда мы еще были наивны и не отдавали себе отчета в том, что кубизму, который принадлежал к числу еврейских измышлений, предстояло обогатить нас не столько в области изобразительной, сколько в смысле интеллектуальном, или, — другими словами, — способствовать не столько торжеству искусства, сколько известному оживлению в области идей и теорий, в котором, собственно, искусство отступало на второй план.

Кто-то из нашей компании, — не помню уже сейчас, кто, — заметил раз по этому поводу:

— Кубизм — это чек по сравнению с наличными деньгами.

— Да, — отвечали ему, — но чек без наличности в банке.

Это довольно остроумно сказано. Да и как можно было серьезно, без насмешки, принимать нелепые и иногда претенциозные формулы этой новой школы, если, к примеру, Пикассо, изобразив на картине выгрузку ящиков на набережной Сены, назвал этот этюд: «Портрет моего отца»? На ящиках красовались объяснительные надписи: «Оберегать от сырости», «Верх», «Низ». Кроме этих этикеток были номера.

— А что, если бы в один прекрасный день твой старик явился в Париж и увидел эту штуку? А? — спросил у Пикассо, кажется, Пренсэ или Макс Жакоб.

Однако насмешки не помешали целому ряду художников выставить на следующей выставке в салоне «Независимых» множество «портретов отцов» с такими же надписями и номерами, как у Пикассо; вдобавок там и сям на этих «портретах» попадались вразброску или глаза, или нос, или зубы, или кусочек уха.

VII

Между тем на самом верху улицы Равиньян, в уютном кабачке «Друг Эмиль», где, как и во всех кабачках Монмартра, очень ценилась живопись, Маркусси начал расписывать стены задней комнаты, где мы все собирались. Он выполнил эту работу с большим вкусом, и она всем нам очень понравилась. Рассказывают, что однажды сам Утрильо, прослышав о ней, пришел к Эмилю посмотреть ее, просидел молча целый вечер, потом сосчитал кубы и ушел.

Улица Равиньян была колыбелью кубизма: он зародился в двух шагах от «Друга Эмиля», на площади «Эмиль Гудо». Там в № 13 жили Пикассо, Макс Жакоб, Сальмон в каком-то деревянном сооружении, похожем на плавучую прачечную и существующем еще до сих пор. Окна студий выходили на площадь, к ним примыкали какие-то пустующие пристройки, открывавшиеся в длинный коридор. В том доме царила атмосфера черной нищеты, заброшенности, суровых лишений. Но, несмотря на это, именно здесь почитатели таможенного чиновника Руссо чествовали его, причем, по причине до сих пор еще невыясненной, заказанный в ресторане обед прибыл только на следующий день после чествования. Площадь «Эмиль Гудо» представляет собой узкий треугольник, очень круто спускающийся вниз. Гордость площади — знаменитое строение, о котором мы сейчас говорили, да еще отель дю-Пуарье, где я нашел Ла Вэссьера. Мы с ним когда-то оба преподавали в Аженском лицее и оба были выставлены вон за слишком громкое поведение. Нас связывала крепкая дружба. В тот вечер, когда я снова встретился с виконтом Робертом де-Ла Вэссьер, помещавшим в маленьких журналах очаровательные стихотворения в прозе, подписанные псевдонимом «Клодьен», — он был занят тем, что неистово колотил палкой хозяина гостиницы, сопровождая эти удары, по своей привычке, резкими восклицаниями. Я прекратил избиение и осведомился о причинах ссоры. Оказалось, хозяин вызвал гнев поэта, упрекая его в том, что он каждую ночь приводит к себе бесчисленное множество молодых особ женского пола.

Луи Маркусси. Натюрморт с шахматной доской

Дело кое-как уладилось, и с этого вечера я имел на Монмартре еще одного друга, очень ценного. Кто не знавал «Клодьена», не может составить себе правильного представления об этой личности. Его рыжая борода, его трость, его костюмы — все имело в себе что-то своеобразное. У него была внушительная наружность, манеры, полные достоинства, важности, апломб, доходящий до наглости. В те времена он был так же нищ, как и мы, но мы всегда с изумлением замечали, что в его нищете не было ничего банального. Он носил костюмы одного из своих старых друзей, которые были ему всегда не впору и придавали ему странный вид. Но Клодьена это мало беспокоило, он первый хохотал над своими превращениями. Один бог знает, чем жил тогда автор «Лабиринтов». У него было столько же адресов, сколько чужих костюмов, и все эти квартиры так же мало были его квартирами, как костюмы, в которых он щеголял. То он принимал меня в мансарде, словно созданной, чтобы укрывать в своих стенах трогательнейшую идиллию, то — в пустующей квартире, то — в грязном номере подозрительной гостиницы, то — у поэта Газаниона, который приютил и меня. Но повсюду он оставался все тем же: человеком, умеющим и слушать и говорить, олимпийски спокойным, большим любителем безмятежного ничегонеделания. На улице, среди суетливых и озабоченных прохожих, он шествовал медленно, покуривая иногда толстую сигару; или усаживался в кафе и, вынув из кармана флакончик с эфиром, спокойно и без всякого стеснения выливал его содержимое в свой стакан. «Кирш с эфиром» был его любимым питьем. Он, бывало, расхваливал его мне еще в Ажене, в маленьких кафе, где остальные посетители поспешно отодвигались от нас, затыкая нос. Его редкие и изысканные вкусы, его обширные знания, его блиставший остроумием и оригинальностью разговор делали Клодьена неотразимо привлекательным. Кроме того, под его внешним высокомерием и заносчивостью скрывалась душа деликатная и способная на верную дружбу. Сколько ночей мы провели вместе, бродя по глухим кварталам Парижа! Он смело входил в самые подозрительные вертепы, пробирался меж пьяных и проституток и, облокотясь о прилавок, командовал: «Анисовой, покрепче!»