Сколько раз, воротясь на рассвете в свою комнату, я испытывал боль от сознания, что я одинок, и мужество меня покидало. Я бы отдал полжизни, чтобы не ощущать этой пустоты, и делал тысячи глупостей в своем стремлении забыть о ней. Я мог бы уехать на край света и все-таки вернулся бы одиноким, как всегда! В эти минуты мне так хотелось избавиться от жизни, что казалось, будто я двигаюсь и думаю и даже сплю не в действительности, а только во сне. Это было мучительно. Я хорошо разбирался в своем настроении. Я осуждал — и вместе жалел себя. Но молодость снова брала свое, и, далекий от того, чтобы принять какое-либо решение, я гнался за наслаждениями, и они своим дурманом заглушали боль.
Помню, как только наступал вечер, меня тянуло на улицу, где загорались огни кабачков и отелей. Я бродил под дождем по Монмартру или углублялся в любимые кварталы Робера де-Лa Вэссьер, ища самых темных приключений. В грязных меблированных комнатах в Гренель, у Бастилии, я проводил по нескольку дней, пил, курил и не спрашивал себя, что заставляет меня искать общества публичных женщин и их любовников-воров.
В этой благородной компании я посещал «балы» и танцевал там под звуки волынки. Так я забывался до той минуты, когда, почувствовав отвращение к этому идиотскому времяпровождению, я снова возрождался для иных, чистых ощущений. Тогда ничто более меня не удерживало там; поспешно с другого конца Парижа я возвращался к себе и, словно прибыв из далекого путешествия, чувствовал умиление; все меня встречало радостно, все мне было мило. А когда среди моей почты какое-нибудь неприлично надушенное письмецо напоминало мне о мимолетной связи, это искренно забавляло меня — и только!
Да простят мне эти признания, но без них, может быть, было бы не понятно —
И таких мгновений мой будильник прозвонил мне много, больше, чем приличие позволяет мне сознаться читателям.
Велика ли моя вина? Я мог купить некоторое успокоение лишь такой ценой; эти вылазки, понижая мои требования к самому себе, давали мне наслаждение и опустошали меня еще более. Мог ли я бороться? Нет, это было выше моих сил. И любопытнее всего то, что, презирая самого себя, я был убежден, что презрение достаточно искупает самые проступки. В таком состоянии духа нечего было рассчитывать спастись. Казалось, кто-то посторонний хозяйничал во мне, диктовал мне мои слабости и заблуждения. Если какое-нибудь невинное существо, жаждавшее внушить мне постоянное и серьезное чувство, приходило ко мне, я играл комедию, смеясь в душе и над нею и над собою. Чтобы обмануть ее, все средства были для меня хороши. Если я поддавался на минуту и становился искренним, то, тотчас же спохватываясь, вознаграждал себя жалобами и чувствительными излияниями, мысленно видя себя таким, каков я есть на самом деле. Поистине не жаль мне того времени, времени, когда лишь зло и самолюбование доставляли мне настоящее удовольствие. Если я страдал, — я быстро утешался. Но, толкаемый какой-то странной потребностью, я мучил себя и, не успев еще перестать страдать, погружался в новую муку, не щадя себя и не сдерживаясь.
О поэтах говорят, что они всегда готовы принести в жертву свое счастье, чтобы, испытав боль, суметь найти для своих песен более искренние, более человеческие звуки. Возможно, что это так. Бодлэр и его «сладострастие раскаянья» давно меня привлекали. Каждый человек вынужден следовать велениям своей натуры. Моя — толкала меня на ужаснейшие сумасбродства. От крайности в печали и нужде — я переходил к крайности в наслаждениях. Что мне было за дело до теорий? Я удивлялся коварству и лживости женщин — и позволял им опутывать себя. Одна из них заявляла мне, что она списала все мои письма в тетрадку, чтобы потом перечитывать их вместе со своим мужем, — и изменяла мне ради него. Другая, желавшая вернуть меня на путь истинный, приводила меня в уныние, отдаваясь не иначе как со слезами. Они поучали меня, втягивали меня в свою игру и каждый раз пробуждали во мне желание бежать от них далеко.