— О, разумеется! — отвечал я ему.
— М-сье Морис будет очень рад!
— Не сомневаюсь. Оно и видно!
Любезный человек смотрел на меня с минуту, не произнося ни слова.
— Право, вас не должны удивлять манеры м-сье Мориса! Он всегда такой при первом знакомстве, но потом… Вы можете, не стесняясь, называть его просто «м-сье Морис». Это будет лучше… Потому что это ему напоминает то время, когда он еще был мальчишкой и им легко было руководить. О, я его хорошо знаю! Если бы я хотел увидеть, как он сразу, с единого маху, вскочит и убежит и не будет возможности его удержать, мне стоило бы только назвать его «Утрильо»! О, м-сье, вы не имеете представления… Ничего больше, только это имя «Утрильо», — и он снова начал бы пить… И все бы началось опять сначала…
III
Макс Жакоб был скромнее; он жил в номере девятом на улице Равиньян, во дворе, в сарае, где единственным украшением служили знаки зодиака, зеленым и розовым мелом намалеванные на стенах и занимавшие, как загадочный ребус, посетителей этих мест.
Я познакомился с Максом у поэта Эдуарда Газаниона, который приютил меня в ту пору и так далеко распростирал обязанности гостеприимства, что ни разу не отлучался из Парижа, не переметив мелом всю свою мебель в том порядке, в каком мне следовало ее спускать в случае нужды.
Макс Жакоб совсем еще не был тогда святым из монастыря Сен-Бенуа-на-Луаре. Если он, бывало, и тащил кого-нибудь из нас в часовню св. Девы в Сакрэ-Кёр, где становился на колена, крестился и в экстазе бил поклоны, — то случалось это обыкновенно после попойки, и поэт, всегда его сопровождавший, просто не знал, куда деваться от смущения.
Дело в том, что Макс очень мало считался с соседями — ханжами. Он громко молился, умоляя св. Деву помочь ему побороть себя, называя ее «Мария», обращаясь к ней на «ты», поверяя ей все свои секреты и горести. Это страшно всех скандализировало, и его товарищ поэт, — деликатнейший человек, — готов был провалиться сквозь землю. Несмотря на свое преклонение перед Максом, он кончал тем, что убегал от него и потом вознаграждал себя в кабачке, заявляя молодым особам женского пола, считавшим его ветрогоном:
— Сударыни, не более, как час тому назад, я вместе с господином Максом Жакобом молил пресвятую Деву охранять ваши ночи.
— Охранять?!..
Тем временем наш приятель Макс медленными шагами подымался на Монмартр и заходил к аптекарю, снабжавшему его эфиром. Это вошло у него в привычку. Шествуя медленно в длинном клеенчатом плаще, подбитом красным, на манер того, который носят бретонцы в Квимпере, он добирался наконец до своего жилья, ложился и одурманивал себя эфиром. Ему начинало казаться, что он видит перед собою Христа, и он беседовал с ним самым дружеским и фамильярным образом о своих трудах и заработках (тема, точно так же интересовавшая Пуарэ и портного Дусэ) и рассказывал ему тысячу всяких историй.
В такие ночи мы могли сколько угодно стучать у дверей: никто не откликался, кроме привратницы да разгневанных старых дам, чьи окна выходили во двор: куда доносился запах эфира из квартиры «м-сье Макса».
— Подумайте, дорогая! — перекликались они из разных этажей, кудахтая от возмущения. — Ведь это — эфироман! Это просто невообразимо! Он губит себя наркотиками! Он разрушает свой организм!
— Извините! — возражал Макс Жакоб, высовывая нос в окошко.
— Эфир, сударыня? Разуверьтесь!.. Вы не угадали: это абрикотин!
— Рассказывайте!
— Абрикотин — и ничего более! — уверял он.
И, захлопнув окошко, он снова погружался в свое занятие.
Однако Макса терпели в доме, благодаря его мягкости, его утонченным манерам, его постоянной готовности оказать услугу, его умению позабавить рассказом, со вкусом посплетничать. Если какая-нибудь бедная женщина из этого квартала, наслышавшись о нем, приходила к нему с просьбой уговорить ее сына, чтобы он вернулся домой и снова зажил вместе с семьей, — Макс водружал на голову маленькую жесткую шляпу, хранившуюся специально для таких случаев, и отправлялся к блудному сыну. И ему всегда удавалось вернуть дезертира к материнскому очагу. В другой раз являлась к нему тайком соседка и, без церемонии отрывая его от работы, просила погадать на картах. Макс бросал работу, раскладывал карты… Иной раз после ухода соседки он находил под листами своей рукописи мелкую монету и отдавал ее на улице «своим» нищим.
Каким дорогим и очаровательным другом был для меня Макс! Он часто сопутствовал мне в ночных прогулках по Парижу и говорил о поэтах. Помню одну его сказку, которую он поместил в каком-то журнале и которая начиналась словами: «Так как похоронное шествие сбилось с дороги, пришлось начать погребение сначала…» Его фантазия все преображала; она была непосредственна, жизнерадостна, прихотлива и необычайно богата. Она смеялась над злостью сухого умничанья, повергая на землю все его построения, чтобы из осколков создать маленькие сказки, сверкавшие и переливавшиеся тысячью радуг, как хрустальные шарики на солнце. Благодаря Максу я постиг, что есть или чем должна бы быть жизнь художника; постиг еще, что его жизнь не может ни утомить, ни показаться скучной. Самого Макса интересовало решительно все. Разве он не готов был всегда ловить слова прохожих на улице, угадывать их размышления, тайные их думы? Он умел читать по лицу, он одним взглядом видел человека насквозь и затем, делая быстрые выводы из своих наблюдений, сочинял экспромтом чудесные рассказы. Он был неистощим на выдумки. То он сочинял научное исследование «К вопросу о гувернантках в Мексике», то писал «Фантомы», то «Рождение орфизма», то стихи или маленькие поэмы. Как-то вечером Фредерик из «Проворного Кролика» попросил его написать что-нибудь на хранившемся у него корабельном журнале, или иначе борт-книге. Макс взял перо и сочинил следующую забавную «поэму»: