Выбрать главу

Татьяна Соломатина

От мужского лица (сборник)

Мужу и дочери

Рисовальщик

«Чуть сходят снега, выбираемся в деревню. В старый дедовский дом.

Участок низкий, неприютный, у самого леса. Только дальний угол его, где одиночкой растёт дуб, повыше. И солнышко туда чаще заглядывает. До обеда — через просеку. Потом уже и поверх молодой берёзовой рощицы. Ни грядок, ни цветов. Чистенькая поляна из соломенных клубков свалявшейся травы. Сверху она подсыхает быстро — и так и тянет прилечь. Как на лоскутную попону, что на печи в доме. По ночам ещё подмораживает, и дед подтапливает печь и запаривает гречку в чугунке. С подсолнечным маслом и сушёным укропом. У него очень вкусно получается.

Ходишь к дубу, мнёшь траву руками — под ней ещё хлюпает. Ни сесть, ни лечь. Сразу мокрый будешь. Только у самого ствола, где корневища, ещё можно кое-как притулиться.

Солнце пригревает каждый день, но вода не уходит. Промёрзлая земля не пускает. Если б ветерок — быстрее бы дело пошло. Да разве дождёшься тут, под лесом-то! С виду поляна уже совсем сухая. Хочется прильнуть, надышаться соломенным запахом, а то и покемарить чуть. Такие сны яркие и весёлые здесь, под дубом. Особенно если днём, после обеда. Закроешь просто так глаза — и вроде и не тянет совсем в сон. Мысли всякие. Лето скоро. Не сразу, конечно. Сначала верба запушится. Потом лаковые листочки на берёзах повыскакивают в одну ночь. Или это только так кажется, что в одну?… А потом как взлетишь над незнакомыми холмами! И стены крепостные с башнями. Флаги развеваются, хлопают на ветру. Потом всё громче и, кажется, уже в такт… Глаза распахиваются сами собой. Дед дрова колет. «А ну-ка, хватит бездельничать! — кричит. — Заноси в дом, складывай у печи, пусть подсохнут». Буркнешь что-то в ответ. И только услышишь, снова закрывая глаза: «Вот паршивец!» А крепостных стен среди холмов уже и след простыл. Лес какой-то чудной вместо них. Ветвями, как лапами, в землю упирается. А самой земли и не видно. Черно всё. Страшно… Глаза разлепишь, как через неохоту, вот она поляна. Солнечная, лоскутная. Ну когда же, когда?! Когда холод и сырая хлябь уйдут туда, где им и положено быть, — в землю? Этого ждёшь с остервенением. Прям до дрожи. Как будто податься больше некуда. И правда, некуда. Кругом слякоть одна. Дорожки в грязном месиве. Самым утром ещё ничего, если ночью морозец пристукнет. Но чуть солнце пригреет, даже и через тень, тут же потекло. Не удержишься, бывало, встанешь на колени, разгребёшь сверху подсохшую листву, а там жёлудь. Чистенький, и шляпка-берет крепко держится. Потемневший, но целый, не потресканный. Мать ругается — ей штаны-то стирать. А что стирать? Это же земля да вода. Ничего брезгливого. Но не объяснишь…

Никогда не дожидаемся. Родителям надо в город. А с дедом меня в это время одного в деревне не оставляют. Не знаю почему. Вот потеплеет, говорят, соберёмся как следует… И чего им нужно всё время «как следует» собирать? Теперь только в мае. Я знаю. Тут всё уже совсем другое будет. Дед на поляне граблями листву сгребёт, жухлую траву причешет. И только он один будет видеть, как выбивается новая. Сначала еле заметными отдельными стрелками зелени. Потом — пятнами. Позже вся соломенная поляна превратится в рваное зелёное одеяло, пока новая трава ещё не подрастёт и не ляжет, шёлковыми косами сглаживая неровности и приговаривая к неизбежному гниению старую. Дуб распушит крону. Но он высокий и не будет мешать солнцу согревать моё любимое нежное травяное ложе. Если лечь на спину, поближе к стволу, ощущение, что ты под крышей дома. И в то же время снаружи. Открыт тёплому ветру и солнцу.

Родители как всегда отправятся в свой традиционный поход на байдарках. Отец потом будет показывать слайды через проектор, повесив простыню на стену, как экран. И напечатает много чёрно-белых маминых портретов. Мама на них очень красивая.

Пока их нет, мы с дедом отпразднуем мой день рождения. Пойдём на реку наловить окуней, а потом, вечером, разожжём большой костёр и зажарим их на ивовых прутьях. Дед разведёт мне целую банку морса из запасов черносмородинового варенья, а сам выпьет «беленькую». И, взяв в руки картонку или обрывок ватмана, в свете костра карандашом нарисует мне мой день рождения. И окуней, и костёр, и крону дуба под звёздным небом. И даже меня. Нарисует, даст мне налюбоваться, спросит: «Запомнил?», а потом заберёт и бросит в огонь. Себя он почему-то никогда не рисует. Только рассказывает. Много рассказывает. Про войну. Про лес. Про то, почему «она» ругает меня за грязные штаны, и про то, что байдарки — дело опасное для четырёхлетнего пацана. А мне, между прочим, этим летом уже пять будет…

Первый раз это произошло во вторник. Даже сейчас я помню это очень хорошо.

Мне уже шесть. Наташке, что живёт этажом ниже, прямо под нами, — столько же. Мы сидим на скамейке у подъезда и ждём, пока кто-нибудь из родителей вернётся с работы. Тогда можно будет отпроситься погулять в парк. Как обычно. Благо до него совсем недалеко.

«Мороженого бы сейчас!» — мечтательно говорит Наташка. Очень жарко. Я шарю в карманах шортов — только три копейки. Мало.

Наташка мне очень нравилась. Такая вся кругленькая, как плюшевый медвежонок. С жёсткими чёрными кудряшками и огромными глазами, распахнутыми как ромашки. В шесть лет влюбляешься, как щенок. И ведёшь себя соответственно. Поэтому я взял и нарисовал ей мороженое.

Когда рисуешь, карандашами там или гуашью, получаются только очень странные собако-медведи, ракето-ёлки, солнце-колобки и кувшино-яблоки. Что очень любят училки в изостудиях для подготовишек. Особенно последнее. Но это всё не то. Я уже тогда знал. И даже больше того. Я уже тогда знал, что если кто-то постоянно рассказывает и показывает тебе «как надо», то такое «надо» на самом деле никому не надо. Просто всем так удобнее. Но рисовать по-настоящему можно, только если очень хочется. Как будто ты влюбился. А ещё лучше — взаправду влюбиться.

Наташка мне очень-очень нравилась. Мороженое получилось — закачаешься! Крем-брюле в вафельном стаканчике — наше любимое — с розочкой поверх. Ледяное — как только из лотка. И большое. Одной рукой не ухватить. Я всегда знал, что стаканчик крем-брюле должен быть именно такого размера — как ведёрки для куличиков у малышни. Да это все понимали. Просто выбора не было, вот и мирились. А мне-то что! Что хочу, то и рисую.

Наташка глаза вылупила. Прямо остолбенела на миг. Следом расплакалась и домой убежала. Испугалась. А чего такого-то? Правда, я и сам расстроился так, что словами не передать. Когда взрослые чего-то не понимают или обижаются из-за какой-нибудь ерунды — это нормально. Они другие. Большие. Где-то там их взрослый большой мир, откуда они приходят иногда, говорят всякие сложные слова, наверное, из тех толстых и неинтересных книг, каких у них полно, делают что-то, настаивают на чём-то. Но когда кто-то из своих… Это странно. И очень неприятно. Огорошивает. Так что я посидел ещё немного один. Думал, идти в парк или нет? Ничего не надумал. Потом съел мороженое. Жарко же.

Вечером мне от моих попало. За то, что у Наташки случился «солнечный удар» и «галлюцинации». Мол, всё из-за того, что я «болтаюсь неизвестно где» и её за собой «таскаю». Это неправда. Во-первых, известно где. А во-вторых, она сама «таскается». Можно подумать, кто-то кого-то заставляет, когда дружишь! И что это такое — «галлюцинации»? В общем, с Наташкой стали редко видеться. Как-то так само получилось. Взрослые умеют это делать — чтобы всё как будто само собой выходило. Но не всё, что они из этого «само собой» выделывают, получается хорошо. Лично для меня после того дня само собой вышло, что я испугался. Не то чтобы там, а просто подумалось вдруг: «Если какое-то несчастное мороженое человека может так расстроить, то что бы случилось, если бы я дирижабль нарисовал?!» Хотя при чём здесь дирижабль? Наташка дирижабль бы ни в жизнь не захотела! Но ведь она много чего могла захотеть. Чего там девочки обычно хотят? На Луну полететь. Нет. Это тоже мальчики. Ну, например, чтобы зима пришла немедленно. Санки там, в снежки поиграть. Ну и что? И нарисовал бы. И не замёрзла бы она у меня той зимой в своём летнем платьице! Что я, дурак, что ли, совсем? Шуба, шапка, валенки — всё было бы, как положено. Не в этом дело. Просто вид у Наташки, когда я мороженое нарисовал, был такой, что я не захотел, чтобы ещё у кого-нибудь когда-нибудь был такой же. Я испугался, что ещё могу кого-нибудь так испугать. Вот. Это, наверное, будет самое правильное объяснение. Просто не захотел. То есть перестал хотеть. А разве можно что-то делать, если не хочешь?