Глава 16. «И, смеясь надо мной, презирая меня…»
«Яко смирися в персть душа наша, прильпе земли утроба наша…»
«Смысл этих слов следующий: мы погибли, мы погребены, положение наше нисколько не лучше положения мертвых»
Там, на берегу моря, было какое-то мужество. Какая-то сила. Наверное, просто море. Просто – небо… Когда перед тобой лежит могучий океан, когда над тобой огромное, бездонное небо, «огромное небо, огромное небо, огромное небо – одно на двоих»[49], наверное, всегда ведь все проще. И легче. Любое решение. Любая печаль…
Но дома ее накрыли слезы и рыдание. Завтра она порвет эту дружбу с Тимом. Завтра она скажет, чтобы он больше не находил ее на набережной пляжа. Набережной много, песка много, моря много – хватит всем и на всех. И на двоих, и на одного. И Тим больше не придет. Они больше не возьмутся за руки. Не будут сидеть вдвоем на старых досках пирса. Он не будет доставать и показывать ей крабов, и снова бросать потом обратно в море. Так надо. Так должно быть. Она понимала. Но ведь Тимка – он такой хороший, и она так привыкла, и ей так будет не хватать этой дружбы. Просто не хватать его. Его темных глаз. Его улыбки.
Лин понимала – глупость. Отчаянная, безумная глупость. Но слезы лились сами собой, и боль выворачивала душу. Страсть – страдание… Когда-то в какой-то сказке Аладдин выпустил из старой лампы джинна. Но джинны бывают не только в сказках. Наверное, они с Тимом словно открыли некую аладдинову лампу и выпустили этих джиннов. Каких-нибудь мерзких и черных эфиопов. Тысячу и сто бесов. Эти джинны сейчас точно стояли, и насмехались, и торжествовали. А она плакала. Плакала горькими, отчаянными слезами, позорными, стыдными – из-за какого-то мальчишки, забыв Бога… «Когда сердце твое не свободно, – это знак пристрастия. Когда сердце твое в плену, – это знак страсти безумной, греховной…»[50].
Лина, наверное, поняла сейчас булгаковскую Маргариту. Она просто не была православной и не знала, куда бежать, вот и заложила душу дьяволу по своей боли к Мастеру. Заложила, бедная, и погубила, и осталась у разбитого корыта и в своем веке, и в будущем. «Пять коней… И одно золотое с рубином кольцо…»[51]
Православная вера – оказывается, тоже не панацея. Конечно. Когда такая дурная и бестолковая жизнь у тебя, а не православная вера. «И всюду страсти роковые, и от судеб защиты нет…» – всхлипнула Лина. Но когда у тебя православная вера, ты все равно ведь знаешь, что делать. Молиться. Каяться. Исповедоваться. Причащаться. Бежать в храм. «Когда с тобою Господь, – надейся на победу: Господь не может не быть победителем. Испроси себе у Господа победу; испроси ее постоянною молитвою и плачем…»[52]
Лина знала. Господь – Он Врач. Он исцеляет. Он всех исцеляет. Хромых, и больных, и убогих, и увечных. И, значит, и уязвленных первой любовью – тоже, умудрившихся вдруг глотнуть этого адского коктейля первой школьной любви. Когда не пожениться и не повенчаться, а он ведь самый лучший на свете. Дружба по краю. Дружба на грани. Дружба, которой не должно быть.
Она наконец устанет. Наконец заснет. А слезы еще срывались сквозь сон с ресниц на подушку, и вспоминалось море, море – и яркое-яркое солнце, и Тимкина улыбка. Тим, Тимон, Тима, Тимка…
Глава 17. Ветер с моря
Это было печальное, тяжелое утро. Лина встала, дотянулась до телефона и отключила будильник. Снова нырнула под одеяло. Вставать не хотелось, вставать не было сил. Мир стал другим. Жизнь стала другой. Серой и скучной. Просто какая-то тяжелая обязанность, а не жизнь. Вроде был последний звонок. Было счастье. А сейчас все неважно. А сейчас – такая тоска. Все одно. Готовиться поступать. Помогать по дому. Ходить на кружок. А еще сегодня воскресенье и надо идти в храм. Лина снова потянулась к телефону. На все уже все равно, но время ее, ее будильник. Чтобы успеть на раннюю Литургию на 6:40. Мама с младшими пойдут на позднюю, а они с Тимом ходили с самого утра. Чтобы воскресный день был длиннее, целый день – как вся жизнь. Тим, Тимон, Тима, Тимка…