Кругом поля. Молодые озими уже очнулись от зимнего сна, стоят ровные, зелёные, местами даже загустели. Тут и там по яркой, сочной зелени разгуливают грачи или летают над полем, весело покрикивая: «Гра-гра-rpa!» Михалыч натягивает вожжи, останавливает лошадь, чтобы достать папиросу и закурить.
— Слышишь, Юра? — говорит он, к чему-то прислушиваясь.
Я сразу понимаю, о чём идёт речь. Откуда-то с высоты доносятся неумолкаемые песни жаворонков. Они звенят и справа и слева, звучат отовсюду. Всё небо, весь воздух наполнен ими. А самих певцов сразу и не заметишь. Да вон, вон один из них будто повис на невидимой нитке и дрожит высоко-высоко над полем.
Чиркнула спичка. Приятный дымок от папиросы пахнул мне в лицо. Мы поехали дальше.
— Михалыч, это кто там летает? — спросил я, указывая на двух птиц с галку величиной.
У них были чёрные крылья и чёрная голова, а брюшко совсем белое. Они забавно гонялись в воздухе друг за другом, кувыркались на лету, будто играя, и громко, хриповатыми голосами покрикивали. Казалось, они спрашивали друг друга: «Чьи вы, чьи вы?»
— Неужели не узнаёшь? — удивился Михалыч. — Да это же чибисы. Я в прошлом году такого с охоты привёз.
— Помню, помню, — обрадовался я, — красивый, с хохлом!
— А как вкусен был! — подмигнул Михалыч. — Помнишь, поджаренный, со сметанкой!
Об этом я, конечно, давно забыл, но, чтобы не огорчать Михалыча, утвердительно кивнул головой.
Миновали поле. Вот и лес впереди. Он не тянется сплошным массивом, а расползается отдельными отвершками по склонам бугров. В стороне от шоссе, на самой опушке, виднеется деревенька. Михалыч сворачивает на просёлок, и наши колёса мягко катятся по не обсохшей ещё колее. Копыта лошади громко чмокают по грязи, серые грязевые лепёшки летят прямо в лицо.
Подъезжаем к деревеньке и у самого крайнего домика оставляем лошадь.
«Ах, как не хочется отдавать Михалычу ружьё! Оно хоть и очень тяжёлое, но я рад бы нести ещё втрое тяжелее, только бы не расставаться с ним».
Вошли в лес. Молодые осинки и берёзки спускаются здесь по косогору к широкой луговине. Среди деревьев идёт дорога. По ней зимой возили дрова, а теперь колеи до краёв полны талой водой — такая грязь, что не проедешь ни на санях, ни на телеге. Зато рядом, по обочине, вьётся совсем сухая пешеходная тропка. По ней мы и углубляемся в лес.
Вот где по-настоящему чувствуется весна! Ветви осин кажутся пушистыми от длинных серёжек, похожих на серых мохнатых гусениц, и вершины молодых берёз тоже как будто загустели; они стали совсем шоколадного цвета. Посмотришь вблизи на берёзовую веточку, а она вся в крупных надувшихся почках. Ещё день, другой — почки лопнут, и из них покажутся ярко-зелёные язычки молодых листьев.
Но пока ещё ни на берёзах, ни на осинах листьев нет.
Это самое хорошее время в лесу. Он ещё не зазеленел, стоит такой прозрачный, радостный, по-весеннему полный солнца и не умолкающего ни на минуту птичьего пения, свиста и щебета.
А как чудесно пахнет оттаявшей землёй, прошлогодними прелыми листьями и горьковатой свежестью древесных почек!
— Нюхай, брат, нюхай получше! — весело говорит Михалыч. — Это ведь самой весной попахивает. Таких духов ни за какие деньги не купишь.
И я нюхаю, изо всей мочи втягиваю в себя бодрящий запах весеннего леса.
Зорко оглядываюсь по сторонам. Всматриваюсь в пёстрый полог опавшей листвы не примечу ли где-нибудь под кустом притаившегося лесного кулика-вальдшнепа.
Вальдшнепа нигде не видно, но зато на полянке, возле большой светлой лужи, я замечаю что-то розовато-синее. Бегу поглядеть. Это распустился цветок медуницы. На толстом зелёном стебле красуются отдельные цветочки, похожие на крохотные кувшинчики; верхние из них нежно-розовые, а те, что пониже, — лиловые.
— Михалыч, почему это у медуницы цветы разного цвета? — спрашиваю я.
— От времени, — говорит Михалыч. — Сначала они розовые, а затем через денёк-другой синеют. Михалыч глядит на цветок, любуется им.
— Ме-ду-ни-ца! — как-то нараспев говорит он. — Помнишь, Юра, как вспоминает о ней Садко в подводном дворце водяного царя: