Сваливать на Гриню все это было бы по меньшей мере бестактно и совсем уж бессовестно. Значит, и в прежних своих неудачах виноват был только я. Да. Так и надо решить: все репортерские нелепости продолжаются только по моей вине. И ни при чем тут ни Миня, ни Гриня. А я, действительно как дед Щукарь, никак не могу угадать, хоть плачь, с какой стороны снова вдарит меня моя нелегкая и бескрайне уважаемая мною репортерская судьба. Какая нелепость, предположим, уже подстерегает, караулит мою беспечную особу и уже приготовилась предстать перед очами моими завтра или, на худой конец, послезавтра?
Отправив в Москву репортаж о Замире Муталовой, мы стали собираться в дальнюю дорогу. Нам приспичило побывать в племенном каракулеводческом совхозе, расположенном у черта на куличках: в полупустынной степи Чрта-Гуль. Мы, конечно, могли бы поехать по какому-нибудь другому, более благоустроенному адресу, например в благословенную цветущую Фергану, но друзья ташкентцы соблазнили нас тем, что в совхозе сейчас самое горячее время, начался массовый окот ярок, в отарах каждый день родится по пятьсот ягнят, и жребий был брошен. Ко всему прочему в управлении совхозов республики, как только узнали, что столичные корреспонденты очень желают поглядеть, как они, эти каракулевые ягнята, появляются на свет в весенней полупустынной степи, окружили нас такой заботой, так захлопотали, заторопили нас в дорогу, что не успели мы и глазом моргнуть, как уже мчались в машине ранним прохладным утром на аэродром, где поджидал нас арендованный специально для нашего перелета в совхоз двухместный (включая багажник) самолет.
Солнце еще только-только взошло, и по всему аэродромному полю, и на крышах ангар, и даже на крыльях нашего небесного тихохода сияла роса. Летчик, молодой, скуластый малый, поджидал нас возле своей машины, воинственно уперевшись кулаками в бока и широко расставив ноги.
— Порядок? — почему-то спросил он, оценивающе оглядев нас с ног до головы.
— Порядок, — ответил Гриня.
— Тогда — по местам. Поехали.
И мы быстро расселись по местам. Летчик, разумеется, забрался к своим рулям, Гриня облюбовал пассажирское сиденье, а мне, естественно, ничего не осталось, как лезть в багажник. Просторный такой багажник, а в нем вместо кресла самая обыкновенная тесовая лавочка, и когда я уселся на эту тесину, то оказалось, что торчу, чуть не по пояс высунувшись из самолета, между летчиком и Гриней, у которых виднелись одни лишь головы.
Признаться; я первый раз летел над землей в таком открытом, декольтированном виде и по своей врожденной беспечности не придал этому особого значения и не принял никаких мер предосторожности. Да я и мер-то этих никаких не знал.
Невообразимо тарахтя, мы поднялись в воздух и, чуть покачиваясь, поплыли над землей, над этой весенней благодатью, над кишлаками и городками, над квадратами полей, обрамленных большими и малыми арыками. Все это было очень хорошо видно мне из моего просторного багажника, и еще железную дорогу, по которой ползло какое-то странное серое существо. Я закричал летчику, показывая на это существо, он оглянулся и тоже заорал что было силы, но я ничего не понял из-за этого чертовского тарахтения, и, только когда мы прилетели в Самарканд на перекур, летчик объяснил, что странное серое существо, ползшее, извиваясь, по железной дороге, оказалось мчащимся сломя голову дизельным поездом, курсировавшим между Ташкентом и Ферганой.
Так вот, долго ли, скоро ли прибыли мы в Самарканд на перекур и, разминая затекшие ноги, потопали к бочкам с водой и к ящику с песком, возле которых и закурили с блаженством.
— Ну как? — спросил летчик.
— Великолепно, — сказал я. — Только холодновато.
— Теперь будет теплее — пообещал он. — Мы летим все южнее, и солнце выше поднялось. Надеюсь, вы там поживете хотя бы денька три? — недоверчиво как-то и подозрительно оглядев нас, спросил он. — Мне говорили, что вы там останетесь.
— А что? — спросил я с той же подозрительностью.
— Мне бы лучше возвращаться одному, — неопределенно ответил он, кинув окурок папиросы в бочку. Там их, набухших и пожелтевших, плавало бог знает сколько.