А в восемнадцатом году их с Иваном Ивановичем записали в продотряд, и они поехали в теплушках за хлебом для голодной Москвы. Там, в Донских степях, в перестрелке с белыми сложил свою голову ее строгий, рассудительный Иван Иванович, с которым, думалось, не расстанутся они весь век. И это тоже было давным-давно, как вернулась домой одна, — тоже почти сорок лет назад.
А года два спустя после возвращения (Василиса Петровна, тогда работала в фасонке, набивала землей опоки) шла она как-то зимним вечером домой с жаркого партийного собрания и встретила двух детишек: мальчика и девочку. Худенькие, испуганные, озябшие, брели они, взявшись за руки, по пустынной улице.
— Куда вы, милые? — удивилась она. — Замерзнете.
Мы к тете идем, — сказал мальчик.
— Вот мамка задаст вам! — сердито припугнула она. — В такой мороз по гостям ходить вздумали.
Ей самой было зябко. Как все делегатки, она носила мужские ботинки, кожаную тужурку и красную ситцевую косынку. А эта бойкая одежонка грела плохо.
Мальчик внимательно, кротко и в то же время с каким-то грустным осуждением посмотрел на нее.
— У нас нету мамы, — сказал он. — Она вчера умерла в больнице. — Он помолчал и, еще печальнее глядя на Василису Петровну, добавил: — И папы нет. Его белые на фронте убили.
— Батюшки! — ужаснулась она. — Да что же это такое! Как тебя звать-то? — Растерявшись, она даже не нашлась сразу, о чем спросить мальчика.
— Саша, — равнодушно сказал он.
— А тебя? — Василиса Петровна присела на корточки перед девочкой. Та заморгала часто-часто, нагнула голову и заплакала тоненьким, слабым голоском, словно комар:
— И-и-и-и…
— Ольгунькой ее зовут, — тяжело вздохнув, сказал Саша.
На Ольгунькиной голове неумело, кое-как был намотан большой, сильно изношенный, оставшийся, видать, после матери шерстяной платок, а из коротких рукавов залатанного пальтишка далеко высовывались голые, покрасневшие от холода ручонки.
У Василисы Петровны дрогнуло сердце. Она распахнула свою тужурку, подхватила Ольгуньку на руки, прижала к себе, чтобы хоть немного согреть ее, и дальше узнала от Саши толком лишь одно: ребятишки заблудились, так что уже не помнили ни того, где живет их тетя, ни того, с какой улицы они сами пришли.
— Бедные вы мои! Что же мне делать с вами? — проговорила она, оглядываясь в полном замешательстве.
Но на улице, заваленной сугробами, было пусто. В студеном зеленоватом небе скупо догорала желтая зимняя заря, кричали голодные галки, густо вихрясь вокруг церковного купола: наверно, никак не могли согреться.
— Ну-ка, — решительно сказала Василиса Петровна, обращаясь к Саше, — поспевай за мной!
Четверть часа спустя ребятишки уже сидели в ее комнате возле жарко накалившейся "буржуйки" и, старательно облизывая ложки, боясь уронить с них хоть крупинку, бережно и в то же время жадно ели горячую ячневую кашу, скромно сдобренную подсолнечным маслом.
Соседи пытались было советовать, учили, чтобы Василиса Петровна отдала ребятишек в приют, потому что сама еще молодая, выйдет замуж, своих детей народит, а так, с ребятами, кто ее возьмет?
Но она только хмурилась в ответ на эти бесполезные советы. Замуж Василиса Петровна не собиралась: не из тех она была, чтобы так легко забыть мужа, выбросить любовь к нему из сердца своего, да и Ольгунька уже стала звать ее мамой. Могла ли она хотя бы после этого в приют ее отдать?
Жить с ребятами стало беспокойнее, но теплей, уютней, отрадней. После гудка Василиса Петровна забежит на часок-другой в завком, в ячейку, к женоргу — и скорее домой, Постучится в дверь и спросит:
— Терем-теремок, кто в тереме живет?
А за дверью сейчас же раздаются два веселых ребячьих голоса:
— Мама Василиса да Оля с Сашей.
Скоро в этом небогатом тереме появились и еще два жителя: Колька с Илюшей.
Однажды теплым весенним днем Василиса Петровна нечаянно явилась свидетельницей отвратительной, ужасной сцены: остервенелые беспризорники толпой жестоко, нещадно били такого же, как и они, оборванного мальчика, молча лежащего, охватив руками голову, на булыжниках мостовой.
— Да вы что, стервецы, делаете! — закричала она в гневе. — Стыда на вас нет!
Она разогнала толпу, подняла судорожно всхлипывающего, с разбитой губой, с фиолетовым отеком возле глаза, мальчика и увела его с собой.
А сзади, как ей показалось, подосланный беспризорниками, крался за ними другой парнишка.
— Да ты что, мазурик, шпионишь за мной! — рассердилась она. — Вот надеру тебе уши!
Мальчуган лишь настороженно смотрел на нее издали большими красивыми глазами и не отставал до самого дома, хотя она еще не раз обещала расправиться с ним.