И в то же время он прекрасно понимал и чувствовал свое офицерское, командирское назначение. Это сказывалось и в вежливом, предупредительном и исполнительном (хотя эта исполнительность ни в чем пока еще и не проявилась) отношении к нему сержанта и солдат, и в той ответственности за "уголок", который никоим образом и никогда нельзя было сдать немцам. И это назначение было весомее и грандиознее всего, и эту значительность его понимал не только сам Ревуцкий, но и каждый из подчиненных теперь ему людей, и стоило офицеру сейчас вдруг распорядиться, приказать что-либо кому угодно из них, как приказ его был бы немедленно принят к исполнению и исполнен. Но что бы ему такое сделать, чтобы убедительно доказать, подтвердить хотя бы лишь себе правоту и достоверность всего этого своего ощущения, своих мятущихся нестройных умозаключений? Разве, быть может, вызвать сюда Белоцерковского, а на его место отправить Авдеева? Но какой в этом смысл? Логично ли, закономерно ли, справедливо ли это? Ведь с таким же успехом он сам мог бы пойти в кухоньку, отослать оттуда Белоцерковского и остаться там с Карнауховым. А почему надо отсылать именно Белоцерковского, а не Карнаухова? Но ведь надо же, черт возьми, командовать, руководить боем, солдатами, проявлять свою волю, знание, умение!..
— Глядите, товарищ лейтенант, танк, — прервал его тягостные размышления сержант Егоров.
Лейтенант вгляделся в вылетевшую из-за поворота стальную громадину. Сказал:
— Это самоходка, сержант.
— Еще чище. Вот она сейчас даст нам с вами хорошую взбучку. Где это они раздобыли ее, самоходку эту? Трое суток, с самого первого дня, не было видно ни танков тут, ни орудий ихних самоходных.
Лейтенант Ревуцкий глядел в окно. По площади, чуть покачивая хоботом орудия, темным, зловещим зрачком его, уже нацеленным, как показалось в эту минуту лейтенанту, тютелька в тютельку на то самое окно, возле которого сейчас стоял он, лейтенант Василий Павлович Ревуцкий, нацелясь в Ревуцкого черным зрачком орудия, с ревом неслась самоходка. Но тут же Ревуцкий увидел и человека, отделившегося, оттолкнувшегося от их "уголка" и побежавшего навстречу танку, держа в опущенной руке суповую кастрюлю противотанковой гранаты. Шинель его по-прежнему была распахнута, полы раздувало на бегу, воротник словно подпирал голову, закутанную грязным, окровавленным бинтом. Он бежал, чуть наклонясь вперед, как-то боком, отведя в сторону и назад руку с гранатой.
— Ну вот дело какое… — растерянно сказал сержант Егоров.
— У него немцы сестренку изнасиловали и повесили, — сказал в задумчивости Авдеев. — Мстит.
— Откуда знаешь? — строго спросил Егоров.
— Письмо третьего дни, как раз перед наступлением, получил, убивался очень, а потом заскоруз от злости. Первое письмо за всю войну после оккупации. Он сейчас им даст прикурить, он сквитается, он такой…
Карнаухова увидели не только из "уголка". Советского солдата, выбежавшего в развевающейся шинели на пустынную площадь, увидели и немцы, засевшие повсюду вокруг, где только можно. Поднялась стрельба. Пули и справа и слева сыпались возле Карнаухова на мостовую, но не доставали его, и он все бежал навстречу танку и вдруг, падая вперед, взмахнул суповой кастрюлей и кинул, что было сил, и та, описав дугу, ударилась в бок самоходки, тяжко ухнула с дымом и вспышкой, и самоходка, круто рванувшись в сторону, размотав правый трак, замерла, встав боком к "уголку". Карнаухов лежал на скользких торцовых плитах мостовой, раскинув руки, видный со всех сторон. В "уголке" было тихо. Потом раздался голос лейтенанта:
— Авдеев, вынести Карнаухова из-под огня.
— Есть вынести, — отозвался Авдеев, спешно приладил поплотнее каску на голове и, прогремев каблуками по лестнице, выскочил на площадь.
— Сержант Зайцев, — вновь прозвучал голос лейтенанта, — прикрыть пулеметным огнем действия Авдеева.
— Есть прикрыть, — отозвался из соседней комнаты Зайцев.
Как только Авдеев выбежал на площадь, стрельба немцев разом смолкла. Авдеев бежал к Карнаухову, петляя, скачками, а навстречу ему, от костела, из-за трамвая, выскочило сразу пять немцев.