— Где ваш практикант? Мне надо с ним поговорить, — мрачно и нетерпеливо сказал Терентий Федорович, сев за большой овальный стол посреди комнаты и положив на скатерть свои пудовые кулачищи. — Позовите его.
— К сожалению, его сейчас нет, — сказал священник, огорченно глядя на лейтенанта.
— Как — нет? — взревел Терентий Федорович.
— Но чем вы так обеспокоены, друг мой? — мягко спросил Беляускас. — Он совсем скоро вернется. Я отпустил его навестить больную матушку. Всего два-три дня.
— Ушел, ушел! — простонал Шпак и с таким ожесточением трахнул кулачищами по столу, что ваза с цветами, стоявшая посреди стола, подскочила на целый вершок.
— Нет, не ушел, поехал на велосипеде. Но что же тут есть такого странного? Он навестит матушку и вернется. Еще не кончился срок его практикума.
— Не вернется, — сурово сказал Шпак, совладав С собой. — Теперь уж он не вернется никогда.
— Не вернется? Почему? Он прилежный молодой человек и всегда возвращался. Я его отпускал много раз, — недоуменно поднял брови священник.
— Хех, — Шпак горько усмехнулся. — Вы знаете, какая у него кличка?
— У человека, посвящающего себя духовному сану, не может быть клички.
— А у него есть. Бандит он. Бандит с большой дороги, вот он кто, семинарист ваш. Вы в своем доме бандита укрывали.
— Друг мой, — сказал ксендз, с укором и огорчением поглядев на Шпака, словно на мальчишку, которому надо терпеливо разъяснять самые простые, непогрешимые истины. — В этом доме я укрывал вас. Но я не знаю, что мой практикант есть бандит. Хотя, если бы я знал, что человек подвергается такой большой опасности, какая грозила тогда вам…
— Это как же понимать? — с изумлением воззрился на него Терентий Федорович. — И вашим, и нашим, что ли?
— Нет, нет, нет, — запротестовал Беляускас. — Вы мне не дали сказать, я сбился. Но только богу. Никакой политики. Для меня нет никаких ваших, никаких наших. Бог дал человеку жизнь, и моя обязанность сохранить эту жизнь для бога. Что может быть значительнее и почетнее такой гуманной миссии?
— Гуманной? — вскричал Терентий Федорович, опять потеряв власть над собой. — Вы говорите: гуманность? А когда этот бандит сжигает дотла хутор старика Гладявичуса, убивает на дороге библиотекаршу, совсем почти девчонку, мергяйте, — это тоже гуманность?
— Видит бог. — Тут ксендз поглядел на потолок. — Видит бог, я осуждаю зверства тех лесных людей.
— Ага, осуждаете! — обрадованно воскликнул Шпак. — А он в это время преспокойно живет в вашем доме и в ус не дует. Плевать он хотел на ваши осуждения. Как это понимать? А вы сейчас, случаем, не прячете его от меня? В алтаре, предположим? Там есть где спрятаться.
— Я сказал — он уехал. Его нет. И я не верю, что вы сказали здесь. Церковь была и есть далеко от политики.
— Насчет политики вы мне не загибайте. Тот, кто служит богу на земле, он на земле и живет, а не на небе, в облаках, как говорится, витает. А там, где люди, там всегда политика. Только политики бывают разные. Одно дело, когда ты вместе с народом, другое, если против.
— Когда вернется мой практикант от своей матушки, вы сможете поговорить с ним по всем интересующим вас вопросам.
— Вернется, как же! — вскричал Шпак и, сложив кукиш, показал его священнику: — На-ка, выкуси, чтобы он вернулся теперь. Дурака какого нашел. Ну, да некогда мне дискутировать сейчас. Я могу верить вашему слову, что его ни в доме, ни в костеле нет?
— Он уехал к больной матушке, — упрямо, уж в который раз с достоинством повторил священник.
— А где живет его матушка? — поинтересовался Шпак.
— О, это очень далеко. Надо ехать до Каунаса, потом на Мариамполь.
— Он уехал сегодня?
— Может быть, какой час назад. Подождите, мы сейчас будем обедать и можем поговорить еще, как всегда дружно…
— Нет, покорно благодарю. — Шпак поднялся. — Я уже пообедал у своего начальника и теперь спешу по делам. Спасибо. Всего хорошего. — Ом был предельно вежлив и, откозыряв, не спеша, чтобы не подать вида, что его трясет от злости, вышел из дома священника, решив никогда уж больше не заходить в этот дом.
Он был так разгневан, что всю ночь напролет не смыкал глаз. "Знал или не знал Беляускас, кто скрывается у него, напялив на себя одежду духовного семинариста? — думал Терентий Федорович. — Мог знать. Так же, как знал, кто я, когда прятал меня от фашистов. И летчика Юру тоже. Но мы вели священную войну с фашизмом, мы спасали человечество, весь земной шар от гибели, а этот фашистский выкормыш идет против своего же народа, мстит ему за его правое дело. Ага! И ксендз даже, может быть, в тот самый день, когда от пули этого фашиста упала на дорогу девчонка-библиотекарша, осуждает его в своей проповеди, а тот человеческий изверг тут же крутится в костеле, прислуживает своему божьему наставнику. Ну, так кто же он тогда, этот ксендз Беляускас, служитель божий? Темная лошадка? Как же это у них с богом уживается? — Терентий Федорович был в смятении. Никак он не мог предполагать такого изуверства, лицемерия и ханжества. — Нет, — продолжал рассуждать Терентий Федорович, — он, наверно, все-таки не мог знать, кто таков на самом деле его практикант. Не мог. Пусть для бога, черт с ним, но не мог он так поступить, чтобы прятать в своем доме такого гада и спокойно глядеть в глаза старика Гладявичуса, когда тот слушает его проповедь. Но если он не знал, тогда, стало быть, я обязан был знать. Давно знать, узнать, давно узнать, и тогда наверняка жила бы на свете эта девчонка и стоял бы как ни в чем не бывало хутор Гладявичуса. А я прозевал, проглядел. Он оказался хитрее, умнее меня, этот семинарист по кличке Вилкас. Ах ты Шпак, чертов Шпак, нет тебе никакого прощения. Все ходил, приглядывался, либеральничал, боялся ошибиться, обидеть святую церковь, нарушить суверенитет, чертов Шпак! А он и опередил тебя. Он уже догадывался, что ты подбираешь ключи к нему, взял да и обскакал тебя на вороных, оставил тебя с носом, чертов Шпак… Но только теперь он все равно не уйдет от меня. Хоть вприскочку, хоть на одной ноге, но я доберусь до него. Теперь уж сомнений нет, кто он такой. — Тут его мысли вдруг обратились к капитану Андзюлису, и он даже язвительно проворчал при этом: — Простите меня, товарищ капитан, но в данной ситуации я должен нарушить ваш строжайший приказ и сам пойти на проческу урочища. Да, сам. И ничего со мной вы не сделаете, поскольку это моя прямая обязанность — взять Вилкаса. И это будет даже лучше, когда я возьму его на месте и с оружием в руках. — А потом он вновь подумал о священнике: — Все-таки знал или не знал Беляускас про все это бандитское дело? Э, да черт с ним, наплевать, в конце-то концов…"