Вот и сейчас, поспешно отделившись от товарищей, Рогожин уже стоит, чуть наклонившись вперед, старательно и неуклюже, совсем не по-строевому, прижав руки к бедрам, и с готовностью ждет, что скажет ему командир.
— Ну как, Рогожин, — говорит Терентьев, обходя лошадь и сильно, звучно шлепая ладонью по ее крупу, — отъелись наши рысаки? Ты гляди, не зад, а настоящая печь, выспаться можно.
— Так точно, — с удовольствием спешит отозваться Рогожин. — Откормили. Теперь, только прикажите, до самой Москвы без остановки докатим.
— Хочется домой-то?
— Очень, товарищ капитан. Даже не поверите, во сне начал видеть, как вхожу я в свою квартиру, а жена, и ребятишки, и теща — все встречают меня.
— Ну, ничего, потерпи. Теперь уж скоро, — обещает капитан. — "Москва… — мечтательно произносит он, — как много в этом звуке для сердца русского слилось!" А? Разве не так?
— Так, — вздохнув, говорит Рогожин.
Капитан знает, что у Рогожина четверо детей — и все девочки. Тем не менее он спрашивает:
— Значит, одних девок народил?
— Прямо горе, — конфузливо смеется Рогожин. — Теперь, как приеду, за мальчишку примусь.
Капитан тем временем нагибается, берет лошадь за ногу, чуть повыше копыта. Лошадь дергает ногой, командир говорит:
— Стой, стой, дурачок. — И, посмотрев подкову, выпрямившись, произносит: — Перековать бы не мешало.
— Совершенно справедливо, — соглашается Рогожин. — Особенно на передние.
Этот разговор доставляет обоим истинное удовольствие. Рогожину приятно, потому что сам командир интересуется его лошадьми и, по всему видать, удовлетворен тем, как он, Рогожин, содержит их; Терентьеву же все это приходится по душе потому, что он с детства любит лошадей, знает в них толк, готов с восторгом часами говорить о них, сам учился в кавалерийском училище, накануне войны блестяще окончил его, и теперь они с ездовым как единомышленники отлично понимают друг друга.
Пока они ведут этот значительный для них разговор, лихой ординарец командира Валерка Лопатин, чертом выскочивший из подвала, получает для офицеров мясо с макаронами, хлеб и водку. Сзади него с котелками в руках выстраиваются в очередь сладко зевающие спросонья телефонисты и разведчики.
Валерке Лопатину девятнадцать лет, воевать он начал в прошлом году, придя в батальон с пополнением. Валерка удивительно красив: мягкие русые волосы, черные широкие брови и большие серые глаза. В него влюблена ротный санинструктор Надя Веткина, влюблена так сильно и так откровенно, что про эту безответную любовь знает вся рота, и все сочувствуют бедной девушке. Знает и сам Валерка, но держится с Надей деспотически дерзко и самодовольно. А Надя безропотно переносит все его выходки. Когда, случается, кто-нибудь, проникнувшись жалостью к Наденьке, говорит Валерке: "Что же ты так неуважителен к ней, глянь, она вся высохла по тебе", Валерка, сплюнув сквозь зубы и состроив на мальчишеской, с мягким желтым пушком вместо усов над губой, физиономии презрительную гримасу, отвечает: "Нужна она мне, фронтовая. Они небось думают, что война им все спишет. Ничего не спишет. С них после войны спросится".
Но все, однако, понимают, что он говори? так не потому, что убежден в правоте своих слов, а лишь подражая своему наставнику, старшине Гриценко, который уж действительно от всего сердца убежден, что все фронтовички распутные бабы.
— Сколько баб пропадает, ай-яй-яй, — искренне сокрушается Гриценко. — Ну кто их после войны замуж возьмет? Кому будут они нужны, военные эти самые? Надька, к примеру, наша?
Впрочем, ни юный Валерка, ни умудренный житейским опытом старшина Гриценко не решались высказывать подобные соображения о фронтовых женщинах вообще и о Наденьке Веткиной в частности при командире. Им обоим было хорошо известно, что капитан Терентьев нетерпим к цинизму, пошлости, к грязным недомолвкам и столь же многозначительным жеребячьим ржа-ньям, то есть ко всему тому, что для людей, подобных старшине Гриценко, служит откровенной мерой их отношения к военной женщине.