— Привет свободному человеку! Чем не бутерброд?
— Может, скоро и до этого дойдет, — усмехнулся он, — но хватит с меня городов! Плющит тут. Лучше сдохнуть или бродягой на большую дорогу, там, по крайней мере, свежий воздух, пейзаж. Осточертели все эти рожи. Погоди, накоплю себе на пару ботинок…
Он ушел с приятелем по арденнским дорогам в сторону Швейцарии — на волю. Собирал урожай в поле, мешал известь с каменщиками, валил лес с лесорубами — в старой мягкой фетровой шляпе, надвинутой на глаза, с томиком Верхарна в кармане:
Я часто размышлял о том, что поэзия нам заменяла молитву, она вдохновляла нас, будучи созвучна нашей постоянной жажде возвышенного. На современный город, с его вокзалами, водоворотами толпы, Верхарн бросал свет страдающей благородной мысли, его вопль вполне мог быть и нашим: «Открыть или разбить о дверь кулак!» Разбить кулак, почему бы и нет? Уж лучше так, чем погрязнуть в косности… Жеан Риктюс стенал о тяжкой доле интеллектуала без гроша за душой, коротающего ночи на бульварных скамейках, и не было рифм богаче: обман — самообман, чаяние — отчаяние. Весна у него — «смешенье запахов сирени и дерьма».[1-24]
Однажды и я отправился, куда глаза глядят, взяв с собой десять франков, сменную рубашку, несколько тетрадей и фотографий. У вокзала случайно встретил отца, мы поговорили о последних открытиях в области структуры материи, вульгаризированных Гюставом Ле Боном.
— Ты уезжаешь?
— В Лилль, на пару недель…
Я чувствовал, что не вернусь и больше не увижу отца; в последних письмах, отправленных мне в Россию из Бразилии спустя тридцать лет, он все так же писал о строении американского континента и истории цивилизаций… Европа не знала паспортов, границ практически не существовало. В шахтерском поселке в Фив — Лилле я снял чистенькую мансарду за два с половиной франка в неделю, уплаченных авансом. Хотел, было, устроиться на шахту. Старые забойщики беззлобно смеялись мне в лицо: «Вы сдохнете через пару часов, дружище…» На третий день у меня осталось четыре франка, и я стал искать работу. Мой рацион состоял из фунта хлеба, кило зеленых груш и стакана молока, даваемого в кредит доброй хозяйкой квартиры. Больше всего меня злило, что оторвались подметки; на восьмой день такого мутящего режима я рухнул на скамейку в общественном парке, неотступно преследуемый видением супа со шпиком. Силы покидали меня, я не был способен ни на что, даже на самое худшее, хотя железный переход над вокзальными путями неодолимо меня притягивал. Однако ниспосланная провидением встреча с товарищем, наблюдавшим на улице за прокладкой канализации, меня спасла. Вскоре я нашел работу у фотографа из Армантьера, за 4 франка в день — это была удача. Я не хотел покидать шахтерский поселок и встречал рассвет вместе с пролетариями в кожаных картузах, шел среди отвалов сквозь печальный утренний туман и затем на целый день запирался в тесной лаборатории, где мы работали поочередно при зеленом и красном свете. Вечерами, прежде чем свалиться от усталости, я с восхищением и раздражением читал «Юманите»[1-25] Жореса. За перегородкой жила пара: они обожали друг друга, но муж жестоко избивал жену, прежде чем ею овладеть. Я слышал ее шепот вперемешку с рыданиями: «Бей меня еще, еще». Мне показались неполными прочитанные мной исследования о женщинах — пролетарках. Неужели должны пройти века, чтобы этот мир, эти существа изменились? Но ведь у каждого только одна жизнь. Что же делать?
Анархизм захватил нас целиком, он требовал полной самоотдачи, но и давал все. Казалось, нет в жизни уголка, которого бы он не озарил. Можно оставаться католиком, протестантом, либералом, радикалом, социалистом, синдикалистом, ничего не меняя в своей жизни, а следовательно, в жизни вообще. Достаточно читать соответствующую газету, в крайнем случае — ходить в кафе, где собираются сторонники тех или иных воззрений. Сотканный из противоречий, раздираемый на большие и малые течения, анархизм требовал, прежде всего, соответствия слова и дела (чего требует, впрочем, всякий идеализм, но о чем всегда — это относится и к анархизму — преспокойно забывают). Вот почему мы примкнули к крайнему на тот момент течению, которое диалектическая логика революционаризма привела к отрицанию необходимости революции. Нас подтолкнуло к нему неприятие весьма почтенной академической теории, которую проповедовал Жан Грав в «Тан нуво»[1-26]. Индивидуализм был провозглашен Альбером Либертадом, которым мы восхищались. Не было известно ни его настоящее имя, ни то, кем он был до оглашения своей проповеди. Калека на костылях, которые умело и решительно использовал в драках, сам большой драчун, он обладал могучим телом и высоколобым благородным лицом, обрамленным бородой. Нищий бродяга, пришедший с юга страны, он начал проповедовать среди бедняков в очереди за даровой похлебкой неподалеку от строящегося собора Сакре — Кер на Монмартре. Неистовый, притягивающий к себе, Либертад стал душой чрезвычайно активного движения. Он любил улицу, толпу, скандалы, идеи, женщин. Он дважды сожительствовал с двумя сестрами одновременно: с сестрами Маэ, затем — с сестрами Менар. У него были дети, которых он отказался регистрировать. «Гражданское состояние? — Не знаю. — Имя? — Плевать, они назовут себя так, как им будет угодно. — Закон? — Пошел он к черту». Умер он в 1908 году в больнице после драки, завещав свое тело — «падаль», как он говорил, — для прозекторских исследований. Его теория, с которой мы во многом соглашались, сводилась к следующему: «Не ждать революции. Те, кто обещает революцию, такие же шуты, как и остальные. Каждый — сам творец своей революции. Надо быть свободными людьми, жить в товариществе». Я упрощаю, но это и в оригинале отличалось столь же благородной простотой. Высшая заповедь, принцип, «и да сдохнет старый мир!» Однако далее следовали расхождения. «Жить по разуму, по науке!» — делали вывод некоторые. Их жалкий сциентизм апеллировал к механической биологии Феликса Ле Дантека, подталкивал их ко всякого рода глупостям, вроде бессолевой вегетарианской диеты или питания одними фруктами, порой это имело трагические последствия. Вот бы посмотреть на молодых вегетарианцев в бою роковом против целого света! Иные пришли к заключению: «В рамках общества для нас места нет», — не понимая того, что общество не имеет рамок, и нельзя быть вне его, даже в застенке, что их «разумный эгоизм» означает поражение и смыкается с самым звериным буржуазным индивидуализмом. Наконец, третьи, в числе которых был я, стремились совместить совершенствование своей личности с революционным действием, говоря словами Элизе Реклю: «Пока существует социальная несправедливость, мы пребудем в состоянии перманентной революции…» Либертарный индивидуализм помогал нам понять животрепещущую реальность и самих себя. Будь самим собой! Только развивался он в другом городе — вместилище — безысходности, в Париже, в бескрайних джунглях которого правил бал, таящий иные, чем наш, опасности, индивидуализм первоначальный, индивидуализм самой, что ни на есть, дарвиновской борьбы за существование. Бежав от порабощения бедностью, мы снова столкнулись с ней. «Быть самим собою» стало бы драгоценной заповедью и, возможно, высоким достижением, будь оно вообще осуществимо; но оно может обрести реальные очертания лишь тогда, когда самые насущные нужды человека, проистекающие из его животной природы, оказываются удовлетворенными. Главной боевой задачей было обеспечить пищу, кров и одежду; лишь потом — час на чтение и размышление. Проблема молодежи, вырванной с корнем необоримым шквалом, «сорвавшейся с цепи», как мы говорили, выглядела практически неразрешимой. Многие товарищи вскоре скатились к тому, что называлось нелегальщиной, к жизни если и не вне общества, то за рамками закона. «Мы не хотим быть ни эксплуататорами, ни эксплуатируемыми», — утверждали они, не понимая, что, оставаясь одновременно и теми и другими, загоняют себя в ловушку. Когда они чувствовали, что пропадают, то шли на самоубийство, чтобы избежать тюрьмы. «Жизнь не стоит этого, — говорил мне один из них, не расстававшийся с некоторых пор со своим браунингом. — Шесть пуль — легавым, седьмая — мне. Ты знаешь, у меня легко на сердце…» Как тяжело, когда вот так легко на сердце! Наша теория спасения вела нас к битве одиночки против всех в джунглях общества. Настоящий взрыв отчаяния зрел в нашей среде, но мы об этом не подозревали.
1_24
Похоже, что Серж цитирует по памяти. На самом деле: "Смешенье запахов сирени и девицы". — Примеч. к франц. изд.
1_25
«Человечество» — газета, основанная в 1904 г. Ж. Жоресом, центральный орган Французской социалистической партии. С 1921 г. — орган компартии Франции.
1_26
«Новые времена» — газета, издававшаяся Ж. Гравом в 1895–1914 гг. проповедовала анархо — коммунизм в духе П. Кропоткина.