Аналогичные проекты коллективных романов авантюрного жанра реализовывались в периодической печати и в последующие годы. Это был, например, «уголовный, политический и фантастический» роман «Черная молния» (его авторы скрылись под общим псевдонимом Гарри Тэкльтон), печатавшийся с продолжением в московской газете «Свобода» весной 1918 г. Другое сочинение, непосредственно восходившее к опыту 1911 г., — коллективный роман «Чертова дюжина» А. Амфитеатрова, А. Аверченко, А. Куприна, Вас. Немировича-Данченко, П. Гнедича, И. Потапенко, Ф. Сологуба, А. Зарина, В. Боцяновского, А. Грина, А. Измайлова, Е. Нагродской и др., который печатался в газете «Петроградский голос» летом 1918 г. Однако публикация этих сочинений не была завершена из-за закрытия этих изданий. Между прочим, кинематографический «стиль» и экранные аллюзии определяли своеобразие произведений и такого плодовитого автора бульварных изданий, как А. Грин, чье раннее творчество до сих пор озадачивает исследователей совершенной изолированностью от традиций отечественной прозы.
Эти опыты коллективного творчества в той или иной степени были отмечены кинематографическими приемами, но, на самом деле, были лишь паллиативами того обостренного интереса к экрану, что проявилось в предшествовавший период. В результате перехода кинематографических тем и аллюзий в массовую литературу последняя, как мы видели, существенно обогатилась новыми жанровыми изводами (пародии, киноновеллы и т. п.) и стилевыми новациями (заимствование приемов киноречи), «импортом» которых занимались литераторы различных школ и направлений. При этом следует четко разграничить этот род литературы и малопочтенный, в большинстве случаев анонимный служебный жанр «сценариусов», который по опыту последующих лет сближают с кинолитературой. По свидетельству осведомленного современника, сценариями раннего кино «были лишь списки сцен, подлежащих съемке в их хронологической последовательности. Все остальное “знал” режиссер, который и показывал актерам перед съемкой, что и как надо делать»[879].
Таким образом, кинематографическая проза 1910-х гг. представляла собой разновидность масс-литературы, в большей или меньшей степени отмеченной заимствованием или имитацией специфических приемов развертывания сюжета, но не собственно прикладные тексты, сконструированные по законам кинематографического языка и предназначенные для экранизации. Как правило, эти сочинения и не доходили до адаптации профессионалами-кинематографистами. Например, в повести «Каприз миллионера» (1917), написанной последовательницей символизма М. Шагинян в жанре мелодрамы, использована типичная для экрана игра в двойников: миллионер Прохоров ищет «веру в человечество», для чего меняется местами с ничем не примечательным столяром Карлом Шульцем. Типичная для русского экрана фабульная коллизия повести была сродни той беллетристике, что печаталась на страницах журнала «Пегас» и разрешалась типичным финалом: главный герой не желает возвращаться к прежней жизни, ибо нашел свое место в простом и скромном существовании труженика.
Другому своему сочинению — «Золушка» (1918) писательница дала жанровое определение «киноповесть». Этот опыт был очередной имитацией экранной мелодрамы, хотя конструктивно представлял более сложное сочинение. Действие происходит на маленьком германском курорте в интернациональном, соединенном сложными личными связями постояльцев пансионе. В повести ощутимы киноритм и присущие экрану фабульные повороты, кроме того, в ней использован прием монтажного параллелизма действия, который в практике раннего кино сводился к следующему: «<…> знаменитый актер произносит монолог Гамлета. Мы разрезаем пленку в том самом месте, где “Быть или не быть?”, и вклеиваем бьющий набатный колокол. На полсекунды всего. А каково на экране сопоставление? Монолог гремит, как набат. Будит сердца людей! А можно и так сделать: вклеить на секундочку лающую собаку. И какое тогда впечатление от монолога? Собака лает — ветер носит»[880].
Впервые в своей творческой практике Шагинян ввела в текст такой важный кинематографический знак, как «тигровые» надписи, которые в литературном тексте приобрели новое значение — не пояснения или диалога, но важного сообщения, меняющего поворот событий.
Более изощренным в этом смысле представляется раннее творчество Е. Зозули. Одно из первых его больших произведений — повесть «Душа полотна» — тщательно воспроизводит реалии и топографию кинематографа, подробно и пародийно описывая при этом программы сеанса, его зрителей и печатного либретто фильма, описание съемочного процесса и конторы кинотеатра. Следует отметить при этом, что описанный в повести фильм «Стеклянный гроб» — не выдумка писателя, а реально существовавшая кинолента — трехактная драма фирмы «Эклер» с Сесиль Гюйон в главной роли[881].
Героиня ленты так поразила воображение рассказчика, что тот не может не вернуться в зрительный зал для нового свидания с нею. Вот как объясняет автор воздействие экрана на зрителя: спящая героиня фильма неожиданно просыпается под действием неведомых чар и «на ее сонном лице сначала появилась слабая улыбка… Затем затрепетали ресницы, поднялись веки и — это незабываемо! — прямо в мои глаза взглянули ее немного ленивые, милые глаза! Это было непостижимо!.. Я не понял, что произошло. Произошло что-то значительное, очень редкое, страшное. Да, она посмотрела в мои глаза!»[882]
Перед нами описание известного коммуникативного эффекта раннего кино, когда лицо актера давалось крупным планом и его прямой взгляд, обращенный в камеру, как бы прорывал плоскость экрана и обращался непосредственно к отдельному зрителю[883]. По сути, повесть Е. Зозули не только апеллирует к общему зрительскому опыту, но дает экскурс в рецептивную психологию читателя, домысливая убогий киносюжет до той необычайной реальности, что скрыта за мистической тайной киноэкрана: «Моя наблюдательность изощряется до болезненности и не упускает ни одной мельчайшей детали. Я запоминаю не только лица, выражения лиц и движения всех участников. Я совершенно механически запоминаю даже их костюмы, форму обуви, самые незначительные погрешности или особенности грима, декораций, всей обстановки. Но на нее — эту девушку — я не могу уже смотреть даже с глубоким волнением. Меня опьяняет совершенно незнакомый мне зрительный какой-то аромат, симфония нежнейших напевов, немая музыка ее движений и улыбок. Как в угаре, я вдруг решаю, что это ведь не вымысел, ведь эта девушка где-нибудь да существует-де, или, по крайней мере, существовала!»[884] Следует отметить, что этот текст имеет типологические, если не генетические точки сближения с известным кинопроизведением «Закованная фильмой» (1918). Его автор и герой В. Маяковский повторил основные мотивы повести «Душа полотна», но при этом обогатил их новым финалом: героиня фильма, живущая на плоскости рекламного плаката, прорывается в реальность для встречи с влюбленным в нее поэтом, причем ее изображение в этот момент исчезает со всех афиш, расклеенных по городу.
В рассказе «Семь свиданий»[885] писатель вновь обращается к приему «крупного плана»: герой-кинозритель этой истории ловит взгляд возлюбленной — актрисы, «изменяющей» ему на экране с другим актером, и далее следует подробное описание психологического эффекта от этой встречи. В других рассказах («В таком плохом кинематографе», «Перед экраном», 1917) Е. Зозуля, предвосхищая В. Сирина-Набокова, использует кинематограф как сценическую площадку, призрачный фон, развертывая на нем любовные истории своих героев, отчего они приобретают романтический и даже мистический ореол. В рассказе «Немой роман» (1918) писатель обратился к приему «титрованной речи»: случайно найденные героем в номере гостиницы листки с записками открывают любовную драму глухонемой девушки. Внешнего действия в новелле нет вовсе — оно лишь отраженным образом подразумевается между цитируемыми эмоциональными обращениями девушки к любовнику.
880
881
См.: Газета кинематограф. 1911. № 42. С. 1;
884
885