В связи с толкованием чина миропомазания на Руси Б. А. Успенский приводит наблюдение С. С. Аверинцева, содержащее важный для нас мотив:
«…В Византии, как и на Западе, монарх при помазании уподоблялся царям Израиля; в России же царь уподоблялся самому Христу. Знаменательно в этом смысле, что если на Западе неправедных монархов обыкновенно сопоставляли с нечестивыми библейскими царями, то в России их сопоставляли с Антихристом»[242].
Похоже, российская трактовка византийского чина как будто сама провоцировала Самодержца на греховное утверждение своей «богоравности», чем, возможно, исподволь определялись многие трагические перипетии нашей истории…
Впрочем, не только в России, но и в Европе по меньшей мере одну венценосную западную фигуру отождествляли с Антихристом: Бонапарта.
А предзнаменованием «адских деяний» Наполеона на Земле его противники сочли как раз кощунственное самовенчание в Нотр Дам де Пари — то самое, которое Эйзенштейн «процитировал» первым жестом Ивана в фильме.
«Линия» дистанционно смонтированных жестов царя, от самовольного возложения на себя венца до Люциферова броска посоха в Бога, входит во вневербальную систему выразительности звукозрительного, полифонического по структуре фильма.
Эта система, связанная с сердцевиной авторского замысла, стала тем экранным красноречием, которое давало возможность выразить замысел в условиях смертельно опасного внимания власти и цензуры к заказанной апологии. С помощью такого красноречия Эйзенштейн, подобно своему alter ego в фильме, митрополиту Филиппу, «отказывал в благословении» Ивану Грозному, а вместе с ним и «Верховному Заказчику» фильма, как, впрочем, и любому, впадающему в hybris, Автократору.
Запрет второй серии и уничтожение снятых для третьей серии эпизодов, в том числе «Исповеди», — свидетельства того, что замысел достиг цели.
Сергей Михайлович Эйзенштейн родился 22 января — в тот самый день, когда в России чествуют Святителя Филиппа, в миру Федора Колычева.
Зная, сколь суеверным был режиссер, как умел «видеть в случайностях проявление закономерностей», можно предположить, что это совпадение сыграло определенную роль и в самом согласии на постановку фильма об Иване Грозном, и в его драматургии.
Как известно, в начале 1941 года Эйзенштейн, выслушав от Жданова предложение показать в кино Ивана IV как «прогрессивного царя», берет время на размышление и внимательно читает не только рекомендованную в Кремле книжку Р. Ю. Виппера, которая понравилась Сталину, но и труды классиков — Н. М. Карамзина, С. М. Соловьева, В. О. Ключевского…
В главе II тома IX «Истории государства Российского» Карамзина он читает:
[1568 г.] «Однажды, в день воскресный, в час Обедни, Иоанн, сопровождаемый некоторыми боярами и множеством опричников, входит в Соборную церковь Успения: царь и вся дружина его были в черных ризах, в высоких шлыках. Митрополит Филипп стоял в церкви на своем месте: Иоанн приближился к нему и ждал благословения. Митрополит смотрел на образ Спасителя, не говоря ни слова. Наконец бояре сказали: „Святый владыко! Се государь: благослови его!“ Тут, взглянув на Иоанна, Филипп ответствовал: „В сем виде, в сем одеянии странном не узнаю царя православного; не узнаю его и в делах царства… О государь! Мы здесь приносим жертвы Богу, а за алтарем льется невинная кровь христианская“ <…> Иоанн трепетал от гнева: ударил жезлом о камень и сказал голосом страшным: „Чернец! Доселе я излишно (так!) щадил вас, мятежников: отныне буду, каковым меня нарицаете!“ и вышел с угрозою».
Многие из слов митрополита и царя в редакции Карамзина (опиравшегося на Житие Филиппа и свидетельства современников) определят диалог в сценарии.
Мы не знаем, в какой момент Эйзенштейн решает соединить подвиг митрополита Филиппа — отказ благословить преступного царя и его деяния — с «Пещным действом о трех отроках», исполнявшимся в храмах обычно во время Рождественских праздников.
Но нет сомнений, что уже на стадии сценария он представляет себе поставленное экранным Филиппом «Действо» как подобие «мышеловки», поставленной Гамлетом для монарха-преступника. Конечно же режиссер сознает, что этот эпизод с древней мистерией — образ всей его собственной постановки, шедшей наперекор заказанной апологии.
Рассчитывает ли он на раскаяние кремлевского Заказчика? Вряд ли.
Стратегической «установкой» его решения могли стать слова Карамзина из последней, VII главы IX тома его «Истории государства Российского»:
«Жизнь тирана есть бедствие для человечества, но его История всегда полезна для Государей и народов: вселять омерзение ко злу есть вселять любовь к добродетели — и слава времени, когда вооруженный истиною дееписатель может, в правлении Самодержавном, выставить на позор такого Властителя, да не будет уже впредь ему подобных! Могилы бесчувственны; но живые страшатся вечного проклятия в Истории, которая, не исправляя злодеев, предупреждает иногда злодейства, всегда возможные, ибо страсти дикие свирепствуют и в веки гражданского образования, веля уму безмолвствовать или рабским гласом оправдывать свои исступления».
Вместе с трудами историков Сергей Михайлович пристрастно и «инструментально» перечитывает Шекспира («Гамлета», «Ричарда III», «Макбета») и Пушкина.
За год до этого, еще не подозревая о предстоящей постановке «Грозного», он рисует раскадровку монолога пушкинского Бориса Годунова «Достиг я высшей власти…». Она станет «прообразом», стилистическим «ключом» и нравственным «камертоном» к первой придуманной им сцене — «Покаяние и исповедь Ивана в Успенском соборе» и ко всему «Ивану Грозному».
Как автор надеется «протащить» на экран то, что возникает в его воображении?
Быть может, оказавшись, как Карамзин и как Пушкин когда-то, под контролем не штатного цензора, но «лично» Самодержца, он вспоминает пушкинские «Отрывки из писем, мысли и замечания», в которых поэт оценивает труд историка как подвиг.
«Многие забывали, что Карамзин печатал свою Историю в России, в государстве самодержавном; что государь, освободив его от цензуры, сим знаком доверенности налагал на Карамзина обязанность всевозможной скромности и умеренности. Повторяю, что „История государства Российского“ есть не только создание великого писателя, но и подвиг честного человека».
Возможно, Эйзенштейн знает, что в «неизданных записках» Пушкин уточняет смысл и способ этого подвига в условиях «доверенности»: «Несколько отдельных размышлений в пользу самодержавия, красноречиво опровергнутые верным рассказом событий».
В письмах поэта (которые, мы это знаем точно, Эйзенштейн много раз перечитывал) он мог найти пояснение к необходимому в «государстве самодержавном» красноречию. Предлагая князю П. А. Вяземскому «написать… жизнь» Карамзина, Пушкин советует: «Но скажи всё, для этого должно тебе будет иногда употребить то красноречие, которое определяет Гальяни в письме о цензуре»[243].
242
Устное сообщение С. С. Аверинцева приведено Б. А. Успенским в упомянутой выше книге: «Царь и патриарх: Харизма власти в России…» (С. 20–21).
243
«Отрывки…» цит. по изд.: