В этой поэме глаголы движения переданы природе, окружающей этих скованных, заторможенных людей, — растениям, птицам, животным. Все это полнится буйной жизнью совершенно независимо от людей — даже конь, обрабатываемая земля; даже техника действует сама по себе, главенствуя над людьми, послушно ей следующими:
Единственный раз в этой сцене-картине старики-посевщики показаны в движении, но надо сказать, довольно безжизненном, почти унылом — и быстро сменяющемся движением техники, вслед за которым идет заключающий и подспудно объясняющий эту заторможенность людей аккорд:
Эта динамика, энергия «жестов» природы — в разных стихотворениях середины 30-х — годы, когда Твардовский мгновенно стал поэтом:
В 1937 году прочное здание высшего промысла, воплощенного для Твардовского, как и для многих, в идее социализма и в руководстве партии, как мы видели из высоко содержательных дневниковых записей А. Бека, пошатнулось. (Оно начнет рушиться для него в военные годы, вызвав к жизни поэму «Теркин на том свете», и рухнет, хотя и сохранив остов, в послевоенные.) Положение же самого Твардовского укрепилось.
«Василий Теркин» пишется иначе, чем «Страна Муравия».
Трижды возглашает автор в разных местах поэмы: «— Взвод! За Родину! Вперед!»
И — ни разу — «За Сталина!»
Это был прямой вызов. Но Твардовский тогда не стремился к вызову — он просто не мог отступить от правды. А по множеству свидетельств, в атаку бойцов поднимало не имя Сталина (широчайшим образом представленное в газетных очерках, описывающих бои), а классический русский мат[807]:
Редчайший, если не единственный, случай в тогдашней печати — всю войну публикует Твардовский поэму о войне, и ни разу не появляется в ней имя Верховного главнокомандующего.
С января 1943 года на поэму идет наступление — купюры Главлита, неясные запреты на публикации и чтение по радио.
22 декабря 1943 г. Твардовский пишет Г. Маленкову (в то время секретарю ЦК ВКП(б), ведавшему культурой): «На „Теркина“ пала тень неизвестного, но столь авторитетного осуждения, что он был вдруг запрещен к передаче по радио, вычеркнут из планов Воениздата, и журналы, обращаясь ко мне за стихами, стали просить „что-нибудь не из Теркина“. Редактор фронтовой газеты, где я работаю и где Теркин печатался по мере написания новых глав, попросту сказал мне: „Кончай!“»[808]
В это же время Твардовский (написав «Легенду о Москве», прославляющую Сталина) начинает писать антисталинскую поэму «Теркин на том свете».
Примечательна запись от 9 апреля 1944 г.: «Может быть, еще до конца войны напишу для себя „Теркина на том свете“». Примечательны именно выделенные нами слова — поэт уже допускает возможность и вынужденность непечатной работы — практически антисталинской.
Твардовский уже достиг своей главной цели — стал народным поэтом. Теперь он может откликаться на те призывы своего творческого инстинкта, которые не влезают в установленные государством рамки.
В 1944 году М. И. Твардовская борется одна с редакторами Воениздата, которые, по ее словам в письмах к нему, лучшее выбрасывают из глав.
Твардовский в депрессии, писать под прессом ему все труднее.
Осенью 1944 года идет работа над новой поэмой — «Дом у дороги», где со всей силой должна сказаться трагедия войны. Но работа быстро сменяется нерабочим настроением. «Теркин» не закончен. Работа над новой поэмой затухает.
Только в конце января — феврале 1945 года он возвратится к работе над «Теркиным» — и новая глава открывается потрясающими для подцензурной литературы, нигде более в поэзии советских лет не встречающимися жесткими реалиями времени — действиями наступающей, с боями вступившей наконец в Германию армии; к тому же это вообще поразительные по поэтической силе строки:
Любой фронтовик, дошедший до Германии, с ходу узнавал эту причудливую для непосвященных деталь чужеземного ландшафта поверженной страны… А именно им в первую очередь — еще воюющим солдатам, шедшим по бетонным, не пружинящим, как наш асфальт, под сапогом пехотинца, а отбивающим ему подошвы ног дорогам Германии[809], адресовал свою поэму Твардовский — поистине поверх барьеров. Мысль его проста: он хотел, чтобы солдаты увидели — он пишет правду.
Как удалось советскую элиту (начиная со Сталина, будто бы вписавшего Твардовского своей рукой в список Сталинских премий первой степени) заставить принять несоветскую, в общем-то, поэму?
Мое объяснение выглядит странно, но я уверена в его надежности.
В «Василии Теркине» обилие изображения движений, блестяще, в зримых деталях, переданных словесно:
вытесняет идеологизированный плоский образ мира. Сверкающая предметность делает мир стереоскопичным.
Можно было сказать и по-другому — сосредоточившись на вещественном, зрительном облике мира, автор «книги про бойца» загоняет идеологию вглубь, не разрушая ее.
Второе свойство поэмы — раскрепощенность жестов людей, совершенно не свойственная предвоенной, предшествующей «Теркину» поэзии и прозе, где жесты в основном сведены к минимуму невыразительных телодвижений. В огромном разнообразии энергичных жестов в поэме — телесная освобожденность человека, обещающая свободу духовную:
807
Точно так ответил на мой вопрос, добросовестно подумав, мой отец, ушедший в 40 лет добровольцем и провоевавший рядовым в пехоте четыре года — от Москвы до Эльбы: «— Нет, дочка, — „Ура!“ — слышал, мат — слышал, имя Сталина, когда в атаку шли, — ни разу не слышал».
809
Рассказывал также мой отец по личным впечатлениям. С школьных лет помню и другой из очень скупых его рассказов: «Когда перешли границу, вошли в Польшу — бойцы были на пределе, хотели все крушить: многие уже знали о гибели близких, о сожженных домах… Командиры уговаривали — „Держитесь, ребята — подождите до Германии!..“ Вошли — все дома