— Не могу привыкнуть к новому месту, Михалыч, — говорил он, — прежнего пейзажа нет. Стоят под окном чахлые, запыленные деревца, заслоняя солнце. Машины снуют по сто штук в минуту. И пишется плохо.
Я понимал Комарова. Здоровье его с каждым годом становилось хуже. Ездить далеко нельзя, а без общения с любимой дальневосточной природой поэт не мог жить.
...Нина Яковлевна пригласила к столу. Петру принесла на сковородке поджаренную на подсолнечном масле мелкую рыбешку, мне — два куска отварной кеты с картошкой.
— А ты, Степаныч, все еще мелкоту ешь. И чаю, вероятно, тоже не пьешь.
Когда я жил у него на Серышевой, он хлебал один кипяток из кружки и то, кажется, без сахара.
Комаров усмехнулся, прищурившись, посмотрел на меня:
— Так ведь таежник я и рыбак. А настоящие рыбаки, между прочим, только мелкую рыбку и едят.
Тайгу знал он с детства, а рыбак был отменный. Нина Яковлевна как-то рассказывала, что в годы войны, когда с продуктами было туговато, рыба в доме у них не переводилась. Сходит Петр на Амур, посидит с закидушкой или махалочкой, и, глядишь, ведерко щук и косаток есть.
Недаром соседи в шутку называли Комарова рыбным колдуном.
— Наш Петенька с малолетства рыбалит, — замечает Татьяна Семеновна. — Когда мы жили на Зее, он по целым дням с удочкой не расставался.
Петр, жуя свою рыбешку вместе с косточками, хмурится, жмется.
— Я ж тебе, Михалыч, говорил, что меня тут за все нахваливают. То я певец Дальнего Востока чуть ли не самый голосистый, то рыбак замечательный, то охотник... Жаль, что на тигра ходить не пришлось, а то бы, наверно, сказали, что я герой похлеще самого старика Богачева.
Комаров, сколько я знал его, вообще не любил излишней похвалы. Он и сам был скуп на нее. Хотя в последние годы удачи шли за ним, можно сказать, по пятам, Петр Степанович как-то умел скрывать свои чувства.
Человек умный и прозорливый, он знал, сколько еще потребуется труда и времени, чтобы сказать свое настоящее слово в поэзии, а труд этот порою становился не по силам, а времени было отпущено судьбой в обрез. Это и делало его частенько до скрытности молчаливым и печальным.
И он не терял даром ни минуты. Садился за стол чуть свет, поражая всех, кто близко с ним общался, своим трудолюбием и упорством.
В эти годы из-под его пера выходили такие великолепные стихи, как «Дуб»:
Или такие строки из стихотворения «Над Шантарскими островами»:
Но частенько болезнь укладывала его в постель, и от страшного удушья не помогало никакое лекарство...
После завтрака мы пошли на Амур. Погода выдалась отличная. Солнце с самого утра жаркое. Хотя мы идем очень тихо, но улица ведет в гору, и Комаров останавливается, хватает меня за руку и тяжело переводит дыхание.
— Худо мне, Михалыч, чую свою смертушку...
— Да выкинь ты из головы эту чушь. Со скрипом, бывает, люди дольше живут.
Он смотрит на меня, криво усмехается:
— Ладно, Михалыч, не буду...
В парке в эту утреннюю пору свежо, тихо. Мы выбираем скамейку поближе к обрыву. Внизу Амур, ярко освещенный солнцем, слева — сопки в знойной сиреневой вуали.
— А знаешь, о чем я сейчас подумал? Стоит ли тебе ехать на Камчатку? Не махнуть ли лучше по «новому перегону» через перевалы Сихотэ-Алиня, от Пивани до Совгавани? Чудо-дорога! Ну зачем тебе забираться на Камчатку, когда наше Приамурье каждым своим распадком просится в стихи?
Отказаться от поездки на Камчатку, о которой мечтал с юношеской поры, когда еще жил на Дальнем Востоке, я не мог. Да и расходы на такую поездку на сей раз были невелики. Я еще ни разу не использовал полагавшийся мне по орденской книжке бесплатный билет в любой конец страны. Вот я и выбрал конец подальше — на Камчатский полуостров.
Эти доводы, кажется, убедили Комарова, и он уступил.
— Ладно, поезжай, раз такое дело. — И, немного помолчав, прибавил: — А я, если жив буду, поеду на Зею. Ведь там моя родина.
— Ни разу не был я на Зее. Дальше Куйбышевки и Лохвиц, где, помнишь, произошел у нас с Ложкиным случай с племенным жеребцом, не пришлось ехать.
Петр коротко рассмеялся:
— Моя тихая сторона не по тебе, Михалыч. Ты любишь громкие, так сказать, экзотические места...