И не отличается ли Смоленщина от Сибири больше, чем от Болгарии? Сколько пространств для становления «многороссийского» человечества! Сюда могло бы вместиться больше многообразия, чем даже в европейское сообщество. Между Киевом и Владивостоком больше поместилось бы исторических судеб и культурных различий, чем даже между Лондоном и Римом, между Берлином и Лиссабоном. Ударялись бы клики из одной Руси об изукрашенные городские стены и витиеватые башни другой, отражались бы, разносились дальше — а не глохли бы в открытом туманном просторе. И вызревал бы в каждой из этих российских держав, ярославской и воронежской, размером во Францию или Швейцарию, свой национальный уклад, своя равновеликая, независимая, взаимосвязанная, как по всей Европе, культура.
Псковская, Пермская, Вологодская, Калужская, Смоленская… Земли растоптанные до одинаковой пыли, но все-таки не потерявшие названий и каких-то зыбких, почти случайных областных очертаний. Оттого и тоскует Россия и не мил ей ни один социальный строй, что не вмещается она ни в какое историческое единство. Глубочайшая, не вполне осознанная ее потребность — это с самой собой разделиться и зажить в непохожести на себя, в неожиданности от себя. Зажить по-московски, по-питерски, по-владимирски, по-липецки, укрыться от ветра вселенских скитаний и гула всемирной истины. Каждой такой особой российской земле не дали в материнской утробе понежиться, она себя как земли и не знает, а только слышит сверху неугомонный отцовский окрик, государственное понуждение на службу отечеству. Утробный, доордынский период русских земель был прерван, вот и клонит их в сон и в младенческое забытье — свернуться калачиком, не разжимаясь ни до грозных военных походов, ни до бодрых рукопожатий остальному миру.
Одна Россия, целая Россия, да еще Российский Союз с привлечением широкого славянского родства, как ныне авторитетно предлагается[5], — по силам ли это народной душе, еще не успевшей обжить свой начальный, наименьший удел на земле, свое отнятое в размахе ордынских кочевий-завоеваний кровное удельное княжество? Ей теперь мечтается одно — разделиться на первые свои, приснопамятные народности и в них ощутить свое живое тело, а не задубевший имперский кафтан.
Да пожалуй, и соседним республикам по-настоящему не отделиться от России, пока она сама внутри себя не разделится. Можно ли Эстонии общаться с балтийско-черноморско-тихоокеанской Россией, в нынешнем ее объеме? Это все равно как общаться с Гулливером, обегая каблук его башмака. А вот с Псковской или Питерской Русью вполне могло бы получиться у Эстонии душевное вникание и сближение взаимных запросов.
Всем этим Россиям еще предстоит расти и расти, чтобы образовать самостоятельные государства. России, как огромному целому, трудно войти в Европейский Союз, а вот Смоленщине, Новгородщине, Владимирщине, Ярославщине, Московщине, Питерщине — может быть, и удастся, сообразуясь с меркой среднеевропейских государств. Или образовать свой, свободно-неслиянный Российский Союз, дружественный Европейскому и взаимодействующий с ним не только как целое, но и своими самостоятельными территориями: Псковщина и Новгородщина — с Прибалтикой, Питерщина — со Скандинавией, Московщина — с Германией, и т. д. Российский Союз, предлагаемый А. Солженицыным, состоял бы из трех славянских государств — России, Украины, Белоруссии — и сохранял бы свою внешнюю огромность и внутреннюю несоразмерность: одна часть гораздо больше двух других вместе взятых. Я же говорю о множественности Россий внутри одной только Российской Федерации, и все эти России были бы соразмерны, как государства, и друг другу, и Украине, Белоруссии и другим европейским странам.
Что же касается ослабления, то слабее ли Италия оттого, что она не Индия? Слабее ли Япония оттого, что она не Якутия? Быть собой, развиваться в меру своего размера, — это и есть сила. Слабое государство — то, которое больше себя на величину внешних завоеваний. Собственной чрезмерной силой оно себя и разваливает, наросшим жиром и мясом опустошает свое сердце — и тоскует от новых и новых приобретений, в которых теряет себя.
Так что нынешний спор демократической России с ее же выстраданной национальной памятью вполне разрешим в глубинах российской истории. Чем дальше к истокам России, тем ближе к почве самый либеральный ее идеал. И пусть в наболевшем теперь вопросе о почве решительно побеждает правда почвенничества. Только надо решить, на какую же, собственно, почву России вернуться. На почву Орды или почву Руси? А если Руси, то какой из многих, до-ордынских? Или почва будущей России — это и есть многопочвенность Руси изначальной?