Тихо было до 19 ноября.
Утром 19 ноября 1942 года рухнули глыбами замерзшие борта траншей. Земля под нашими ногами качнулась, как гигантский пласт сырой резины. Воздух стал вдруг плотным и упругим, прыгающим вверх-вниз от невидимых ударов. Им не дышать — от него бы спасти легкие и барабанные перепонки, которые он хочет разорвать. Со стороны немецких траншей земля вздыбилась и повисла неподвижной черной ширмой, грохот орудий слился в сплошной грозный гул — так наша артиллерия дала сигнал к долгожданному контрнаступлению под Сталинградом.
Хочется кричать «уррра-а!». Но вместо этого из глоток наших несется «е-е-е…». Звук вибрирует! И смешно слышать нам от себя и друг от друга это жалобное блеяние. Помолчим уж, пока «говорит» артиллерия! Черная ширма вздыбившейся земли плещется над передним краем фашистов, не опускаясь.
«Уж, наверное, хватит, — скаредно подумал я. — Лишние снаряды тратят наши артиллеристы, можно бы и сэкономить… Но все же лучше перестараться, чем недостараться…»
Нарастающий гул артподготовки внезапно оборвался. В ту же минуту из-под снега позади нас вырвались сотни танков и пошли вперед через наши траншеи. Пропустив их все над головой, мы выпрыгнули наверх (у командира нашего расчета Суворова прицел, у меня ствол, у Фуата Худайбергенова за спиной лафет, четвертый наш номер волочит плиту, а пятый — лотки с минами) и тоже побежали — прямо в медленно оседающую стену черной пыли.
Вот уже прошли фашистскую линию обороны, но ничего не видим, кроме дымящейся земли. Ни одной живой души! Нет, не зря курсанты-ленинцы нашего полка пять дней назад сложили здесь свои головы: узнав принцип расположения огневых средств противника, артиллерия сегодня била точно по всей линии фронта, и контрнаступление развивалось успешно. Даже вражеских трупов не видать — похоронили мы их тут всех мощной артподготовкой.
Помню румын, сдавшихся нам без боя.
— Антонеску капут! Сталин гут! Рус камрад гут!
Наяривают в губные гармошки нашу «Катюшу».
А кони у них — загляденье. Красивые, ухоженные. Сбруя вся кожаная, скрипит. Дуг нет, хомутов нет. Только широкие толстые лямки. Повозки крыты по-цыгански. Среди них очень богатые, на резиновом ходу — целые вагоны-люкс с окнами и занавесками. Наша стрелковая дивизия в один момент превратилась в кавалерийскую — все сели на коней!.. Но через сутки коней пришлось оставить.
Видели вы на войне раненого коня? Я видел. Это был конь, на котором я проскакал несколько километров и с которым вместе упал от близкого разрыва снаряда, перевернувшись раза три через голову. И вот он сидит, упираясь в землю передними ногами. Перебирает ими, как пританцовывает. Весь мокрый. Мускулы трясутся от напрасного усилия — еще не понимает, что уже не встать ему. Ноздри раздуты воронками и розовы от крови. Стонет как человек и смотрит на меня широко открытыми глазами, из которых катятся слезы. А я стою и не нахожу сил его пристрелить… Остановился кто-то из пожилых солдат и прекратил мучения раненого коня: вложил ему в ухо карабин и выстрелил… Вот пишу эти строки и плачу. От чувства нашей вины перед всем живым и таким гармоничным в природе. Что думал раненый, тяжело умирающий конь, глядя в мои глаза широко открытыми глазами? Что люди — противоестественная, уродующая природу сила? Да нет, понимать дано лишь самой этой силе. В ту предсмертную минуту от меня же, от человека, конь ждал спасения и помощи…
Артиллеристы наши сначала решили поменять своих «монголок» на румынских битюков-тяжеловозов, но через сутки их выпрягли. И хорошо, что «монголки», которых было забраковали, не обиделись на своих ездовых и бежали, как преданные собаки, рядом. Маленькие ростом и лохматые, злые и кусачие, монгольские коньки-горбунки оказались очень выносливыми и хорошо служили нам всю войну. А румынских коней нам одного за другим пришлось оставлять в чистом поле. Хоть сытые и красивые, слишком они оказались нежными для войны.
В Калач-на-Дону ворвались наши танкисты одни. Мы, пехота, вошли в освобожденный ими город через сутки. Так что Калач мы не брали, только прошли через него.
Перед самым почти Калачом, сильно растянувшись по большаку — кто еще на коне, а кто пешком, — слышим вдруг:
— Воздух!..
Откуда быть авиации? День туманный. Но шум моторов слышу.
А потом и увидел: на высоте, кажется, не более ста метров летят пузатые немецкие бомбовозы. Летят вдоль дороги — по ходу нашего движения — и сыплют бомбы. Падая густой россыпью — того и гляди пришибет пузатая чурка одним своим весом — и ударяясь о землю, эти бомбы не сразу взрывались: за то время, пока они кувыркались и елозили по скользкому снегу, еще не взорвавшись, много можно было успеть сообразить и сделать. Сравнительно много.