Выбрать главу

* * *

Весь стан в ночи затих. Нурхаци, лежа в своем шатре, слушал полные звуки. Они давали знать о том, что и в сумерках жизнь продолжается. Не спят дозорные: их возгласы время от времени звучат. И вот им вроде вторит птица. Нурхаци, с ложа привстав, весь в слух обратился, пытаясь уловить крик птицы. Он необычен. Но кажется, как будто она резко, отрывисто кричит «Аа-н, Хагай…».

— Хакан… хакан…, — отчетливо уже в ушах звучит подобострастия полный голос Аобы. — Хм, хакан… Это равно «хуанди» никаней. Да, так оно, пожалуй, и есть. Одежду желтую, как минский хуанди, ношу я, как он, пишу «Мы» о себе. Вот только чего, как он, не делал я, так это высоких званий не давал владельцам иноземным. И это я исправлю непременно и немедля. Аоба — тайджи, сделаю его я ханом. — С тем уснул.

* * *

Расселись все, кто зван был к государю на пир. Обилие утвари и яств, наряд Нурхаци самого наглядно говорили, что всех созвал сюда он не ради прощания сАобой.

Пальцами по усам проведя, Нурхаци держать стал речь: «Свершишь зло — Небо покарает, государство погибнет. Сделаешь добро — удостоишься помощи Неба, и государство будет процветать. Словом, распорядитель — в Небе.

Чахарскии хан пошел войной на Аобу-тайджи. Небо помогло Аобе избежать беды и к нам прийти с покорностью. Мы, глядя снизу вверх, восприняли желание Неба и жалуем звания».

На какое-то мгновение Нурхаци умолк. Посмотрел на Аобу, перевел взгляд на сидевших возле него монголов.

«Когда войско чахарское пришло, братья с людьми своими, — губы Нурхаци кривились, — сбежали. Только один Аоба храбро дрался. Поэтому-то звание ему будет «тушэту-хан».

Глядя на сопровождавших Аобу, — у кого-то из них лицо от зависти вытянулось, у кого-то читалось явное смущение, — Нурхаци многозначительно кашлянул и объявил: «Старшему брату его — Тумэню — жалуем звание дайдарханя, младшему брату Бутаци — чжасакту-дулэн, Цзярхэдаю — цин-чжорикту»{177}.

Земля темнела пятнами кострищ. Еще недавно там пылал огонь, облизывая языком своим освежеванные туши баранов и быков. Великое застолье длилось не один день. Нурхаци поил-кормил хорчинского Аобу.

Застолья долгие, поток словес — все это далось нелегко. Усилия приходилось постоянно прилагать, чтобы сидеть не горбясь, слушать напряженно, чтоб не укрылся тайный смысл сказанного. Самому тоже пришлось немало говорить слов разных. «И вот все это кончилось, — вздохнул Нурхаци облегченно, — шатер походный вон прислужники уж сняли. Ну что ж, пора домой, в столицу».

Волоча ставшие вдруг непослушными ноги, пошел к коню, которого держали под уздцы двое слуг.

На этот раз возвращение домой казалось необычно долгим. Ехал, считай, той же дорогой, которой езживал не раз, но она вроде незаметно вытянулась. Да и места, по которым вновь проезжал, были вроде те и не те… Сопки и долины остались на своем месте, но представлялись взгляду уже в ином, осеннем обличье. Небо и солнце тоже были осенними. Синева небес слиняла, а солнце словно не светило само, а отражало на землю чей-то чужой, не свой свет. Все вокруг затихало, готовясь уходить на покой, чтобы по весне вновь пробудиться к жизни.

Лист клена пурпурно-багровый бросился в глаза. Деревья все стояли вымазанные багрянцем. Кроваво-красная листва и там и тут пятнала землю. «Нет, — подумалось Нурхаци, — то, видно, не солнце спалило эту зелень. То кровь, которой напоена земля с избытком, наружу проступила. Что из того? На крови жизнь наша замешена, считай, со дня рождения. Едва на свет явившись, живое существо кровь отдает свою земле и плоти толику. И чтобы в жизни этой утвердиться, потом еще не раз приходится кровь проливать свою, чужую… Так было… Видно будет так…»

На очередном привале, едва уселся на кошму, на ум пришел Мао Вэньлун. Как будто нарочно поджидал, чтобы в сознании возникнуть и зримо встать перед глазами, упершись кулаками в бока: «Вот я каков!» — «Тьфу! — сплюнул от усталости беззлобно Нурхаци, видение отгоняя. Оно исчезло, а вопрос остался. Занозою засел, покоя не давая.

«Как получилось так, — задумчиво грыз ноготь Нурхаци, что этот Мао лишь с небольшим отрядом посмел тревожить мои владения? На что рассчитывал он? Откуда он узнал, что с войском я ушел против монго? Видать, у Миной есть глаза и уши в моем доме. И не иначе, то никани, которые теперь стали подвластны нам. Они, понятно, немало претерпели от моих людей. Война и есть война… Сдается мне, и ныне никаней наши обижают разно. А где обида, там и недовольство. А недовольство на руку кому? Одним только врагам державы нашей».

— Дай чем писать, — оторвавшись о г своих размышлений, сказал слуге. — Тянуть с этим не надо, пока не запамятовал, что только вот отстоялось в голове. В указе нужно записать.

«Ныне, — водила рука, — маньчжуры и. нам подвластные никани — одна семья. Если никаней считать недавно примкнувшими к нам и потому, дав себе волю, грабить ИХ, то это значит причинять вред людям, мне подчинившимся, примкнувшим к нашему государству. Это подобно тому, чтобы подрывать благосостояние соотечественников»{178}.

Рассеянно глядя по сторонам, Нурхаци расслабленно сидел в седле. Повод он просто держал, а не для того, чтобы дать понять коню, чего он от него хочет. И конь сам выбирал дорогу.

Неторопливый ход коня, равномерное покачивание в седле— все это настраивало на неспешные, дремотные раздумья. И мысли лениво, цепляясь одна за другую, складывались в непрочную, зыбкую цепь…

«Сколько довелось ездить… И если сложить все, что пришлось проехать, то, видно, дорога вытянется до самого края света. По-разному приходилось ездить: и припав к шее коня, стараясь укрыть свою голову от вражеской стрелы, и сидя прямо в седле, горделиво распрямив плечи и выпятив грудь, чтобы уже по одному виду узнавали, что едет победитель. Да, но-разному ездил он верхом… А вот сейчас, хоть и возвращается домой, подгонять коня неохота. Нет желания торопиться. Хотя дома, на мягкой постели, лучше, покойнее, чем сейчас трястись в седле, когда все тело ноет и просит покоя… А все равно рука не поднимается, чтобы подхлестнуть коня и заставить его мчаться вскачь. Тело как будто не свое. Раскисло словно, даже узды конец рука не держит. Да что это со мной? В глазах темно. Крик чуть было не вырвался от страха, что будто валится с седла, но вроде бы прошло. Слабость осталась и дрожью отдает в руках. Для ран целебна горячая вода в Цинхо. О том слыхал не раз. Не только раны на теле, а немочь, говорят, родник тот исцеляет…»{179}

— Нет, то, видно, не для всех, — сказал себе Нурхаци, когда его после купания в водах родника, обтерев досуха, поддерживая под локти, посадили в повозку. Верхом, почувствовал, уже отъездил… Пересел с коня в возок.

— Повозка трясет, — губы стиснул. — Боль бегает по телу, вверх и вниз. Эй, остановитесь! На лодке лучше поплыву я. Да, вот что еще. Приедет пусть встречать меня супруга.

— Да, — сказал опять себе, — так я зову давно уже одну, хоть баб под крышей у меня в избытке. Супруга же — она одна, была всегда и есть. Она не первая по счету, но ближе всех, — и в прошлое опять сознание устремилось, не видя ничего уж впереди…

«Да, была первая жена. Давным-давно сбежала. Тогда все достояние свое носил, считай, с собой. Ей было того, видно, мало. И улестил ее ехеский Наринь-буру..

Вторая по счету старшая супруга не лучше оказалась. Происхождения подлого была. Зато пришла в мой дом с приданым: сына привела, отцом которого я не был. Ненасытностью своей имя государевой супруги осрамила. Из рухляди, которую мы взяли в Кайюани и Телине, она брала по праву первой супруги, чего только хотела. И на тебе. Была у меня из яшмы точеная чарка в оправе золотой. Пил прежде из нее какой-то никаньскнй начальник. И вот хватился как-то этой чарки, а нет ее. Стали в доме искать — и у нее нашли{180}. Да если б только эта чарка. Опять же у нее сыскалось и многое другое, чего тайком к себе уволокла.

То вещи все. Куда еще ни шло. Но вот утех стала искать с Дапшанем, сыном моим{181}. И этого снести уже не смог я. Из дома выгнал своего, как шелудивую собаку. Потом ее собственноручно удавил рожденный ею Мангултай…»{182}.