Начать по-настоящему значит начать, неотчуждаемо владея собой. Это значит быть не в состоянии вернуться назад. Эго значит подняться на борт и отдать швартовы. Но тогда нужно прожить авантюру до конца.
Прервать то, что действительно началось — значит в некотором роде запершить его провалом, а не упразднить его начало. Провал — часть авантюры. Прерванное не исчезает в небытии, как игра. То есть действие — это запись в бытии. А лень как отступление от действия — нерешительность перед лицом существования, лень существовать.
Но будучи отказом от действия, невозможностью начать, не относится ли лень к бездействию как состоянию? Вяло лежа в постели, отказываясь от всякого действия, не реализуем ли мы лень как позитивное событие счастья быть укрытым в своей раковине? Не является ли лень привлекательностью долгого утреннего валяния в постели?
В той мере, в какой это состояние не является сном или дремотой — ниже мы еще вернемся к онтологическому значению сна, — это не покой. Ощущение «нужно попытаться жить» из «Морского кладбища»[6] пронизывает его, подобно беспокойству, поэтому связь с существованием и действием налицо в самой сладкой лени. Лень угнетает, безделие тяготит, наскучивает. Человек наслаждения, развлечения, забавы избегает лени так же, как и работы.
Факт существования включает в себя связь, посредством которой существующее заключает договор с существованием. Он двойственен. Существованию главным образом не хватает простоты. Я обладает собой (soi), в котором не только отражается, но с кем имеет дело как со спутником или партнером; такую связь называют близостью. Я никогда не является простодушно одиноким, простодушно бедным. Царствие Небесное ему уже закрыто. Существование отбрасывает неутомимо преследующую его тень. Оно не глядится в нее с невинностью Нарцисса, сливаясь со своим отражением, но узнает вместе с ней об утрате собственной невинности. Иванушка-дурачок — простодушный и невинный Иван из русской народной сказки, — пытаясь убежать от своей тени, бросает ей на съедение обед, который должен был отнести отцу в поле; но тень не отпускает и неимущего как свою последнюю неотчуждаемую собственность.
Существование волочит за собой груз — хотя бы само себя, — обременяющий его экзистенциальное путешествие. Нагруженное самим собой — omnia sua secum portans[7], — оно лишено непоколебимого спокойствия античного мудреца. Оно не существует просто само по себе. Движение его экзистенции, которое могло бы быть прямым и ясным, изгибается и застревает в себе самом, выявляя в глаголе быть черты переходного глагола: не существуешь, но самосуществуешь (on n'est pas, on s est).
Лень является ленью именно по отношению к этому предприятию. Трудность действия, от которого воздерживается лень, заключена не в некоем психологическом содержании боли, но в отказе предпринимать, иметь, заниматься. Лень — это бессильное безрадостное отвращение по отношению к самому существованию как грузу. Это страх жить, являющийся, тем не менее, жизнью, в которой боязнь непривычного, приключения, неизвестности — следствие тошноты, вызванной отвращением к предприятию существования. Такова лень Обломова в истории радикальной и трагической лени существовать, описанная в знаменитом произведении русского романиста. На первой же странице романа Гончаров представляет нам своего героя лежащим, и это экзистенциальное decubitus [8] остается доминирующим образом.
То, что отвращает усталость от самого осуществления существования, то, от чего она бессильно отказывается в рукопашной, лень отвергает, отвергая рукопашную. Она хочет, чтобы существование, этот «всеобщий фарс» Рембо, разворачивалось без нее. Но даже в таком отрицании второго порядка она является, тем не менее, осуществлением бытия: подступающая горечь — результат отступничества, лишь подтверждающего договор. И снова существование предстает как связь с существованием.