А Никита с Алексеем шли чуть-чуть позади, и каждый думал о своем.
Казей, осматривая округу, вспоминал: ведь здесь же случилось то первое, когда-то, у них с Мариной. Молодая и сочная, как спелое анисовое яблоко, сидела под одинокой ольхой, аукала, смолкала, шевеля раскрасневшимися губами, прислушивалась к тому, как эхом перекатывается ее зов, и снова аукала протяжно, долго, будто кукушка.
«A-а… вот она, Марина», – мелькнуло у него, и он кинулся к ней, перепоясал руками ее тоскующее горячее тело, еле заметив, как у нее страхом блеснули глаза.
Вскоре он сидел около Марины, смотрел на ее растрепанную голову с ольховыми сережками на затылке, на измятое, вздернутое платье, оголяющее розовую чашечку колена, – думая о том, как все это просто, и, видя, что она склонилась, словно подшибленный стебель подсолнуха, говорил тихо:
– Ты, Марьян, не серчай на меня, поняла?
Марина поднялась, отряхнулась и, не откликаясь на ауканье подруг, тихо побрела мелколесьем, забыв около него лукошко.
– Марь! Ты это… – Никита поднял лукошко и, догнав Марину, повесил его на согнутую руку:
– Ты это… Вот сказать не знаю как… А сказал бы… Это тебе надо понять.
Марина остановилась. Лицо, такое спокойное, что казалось – с ней ничего не произошло, просияло.
– Не сержусь я, Никитушка… А то: не эдакая я. А вишь ты, что случилось.
– А глаза? Глаза серчают.
Глаза Марины затуманились лаской, тонкие ноздри дрогнули, губы раскрылись, и Никита вновь уволок ее под куст.
– Сладкий ты… Сильный. Ах ты-ы… Иди, – слышится Никите голос Марины.
Хорошо в этот час на берегу Терека, в тени ив и осин, что растут у воды. Течет мимо река, глядятся в нее плакучие ивы, листва которых даже в безветрие ласково шепчется над головой, навевая дремоту.
«Хорошо было тут с Наташей», – вспоминает Алексей. Посадишь ее рядом, уронишь голову ей на плечо и, закрывши глаза, – наслаждаться прохладой, вдыхать пряный запах леса и девичьего тела, слушать шепот листвы, стрекотанье кузнечиков, лепет возлюбленной и время от времени, дотянувшись до губ ее, пить ее сладостные поцелуи. Плеснет усач под берегом, брызнут врассыпную чернобрюшки, вздрогнет милая и тотчас засмеется сдобным рассыпчатым смехом. Хорошо в этот час опрокинуть ее на спину, целуя смеющийся рот и, незаметно для нее и себя, расстегивая кофту.
Игры с ней начались в прошлом году, когда вдруг обнаружилось, что эта живущая наискось через улицу девчонка, никогда ничем ему не интересная, умеет как-то пройти мимо и так посмотреть и так улыбнуться, что не сразу и забудешь. Как солнце в глазах, или удар по башке, или заноза в пальце. Смешно и непонятно: сколько помнит себя он – всегда маленькая перед глазами, то с подружками, то в общей компании, когда вместе бегали купаться на речку или играли на поляне.
Отца ее убили на войне, росла она с матерью. Тетя Даша – сухая, неприметная женщина, легкая на ногу и на всякие дела, ходила к Чумакам за молоком или помочь по хозяйству, или так. Иногда присылала Наташу – дело соседское. А тут вышло с Наташей… Прибежала она к ним. Алексей был один. Слазил в погреб, достал крынку с молоком, отдал ей. На пороге щипнул ее за одно место – чего особенного, кажется? Осердилась! Обозвала… Пень косолапый! И локотком этак вот. И крынкой.
Он засмеялся сперва, а потом догадался, что назвала она его очень обидно. Пень – то бы ладно, стерпел бы, но – косолапый! Ведь это намек на походку его. И это казаку? Обиделся он и долго знать не хотел, отворачивался. А она, будто назло ему, зачастила, замелькала перед глазами досадно.
Прошлой осенью отошло – словно что оттаяло, надломилось, и дело приняло другой оборот. Он стал замечать за собой, что досада исчезла, и больше не хотелось отворачиваться, когда встречал он пригожую девушку-соседку. Наоборот, увидит ее – и словно вздрогнет что-то внутри и замрет настороженно, как птица, готовая улететь. И дом ее стал предметом пристальных наблюдений. Сколько раз ловил он себя на том, как, раздвинув герани и отстраняя занавески, он с бьющимся сердцем глядит в боковое окно, ожидая в доме соседки каких-нибудь признаков жизни. Истомленный желанием, он надеялся увидеть ее – или хотя бы тень, или хотя бы кусок ее платья. И страдал, когда приходил в себя, потому что тогда ему становилось неловко и стыдно.
А потом в это дело вмешалась сестра Глаша. Позадумалась, пригляделась и тотчас определила характер Алексеевой хвори. А так как с Наташей они были подружки, то вскорости и лекарство было обнаружено. И вот на Николу, когда возвращались из церкви, Глаша отозвала его в сторонку из ватаги парней, коротко объяснила и рукой подтолкнула: