Выбрать главу

Бомбу подложил один из них. Каждого из этой пятерки не раз надолго изгоняли из школы за дурное поведение, каждый оставался на второй год по причине плохих оценок, и каждому грозили исключением за непослушание. Если кто и подложил бомбу, так точно один из них.

Да они, похоже, и сами так думали.

— Твоя работа? — спросил Шаббир Али у Пинто, и тот покачал головой.

Али, безмолвно повторяя вопрос, оглядел остальных.

— Ну так и я этого не делал, — заявил он, покончив с опросом.

— Может, это сделал Бог, — сказал Пинто.

Остальные захихикали. При этом они понимали: вся школа подозревает именно их. Двойняшки Бахт сказали, что пойдут в Гавань — поедят баранины с рисом и овощами, посмотрят на волны; Шаббир Али предпочел отправиться в видеолавку отца или домой, посмотреть порнографический фильм; Пинто решил составить ему компанию.

В школе остался только один из них.

Уйти он пока не мог: ему так понравилось случившееся — дым, сотрясение. Кулаки его были стиснуты.

Он смешался с общей толпой, прислушиваясь к гомону, впивая его, точно мед. Некоторые из учеников вернулись в здание и теперь стояли на балконах трех его этажей, перекликаясь с оставшимися внизу, и это усиливало шум, придавая техникуму сходство с ульем, в который кто-то воткнул палку. Он понимал — это его гомон: ученики говорят о нем, профессора клянут его на все корки. Он был богом этого утра.

Столько лет заведение это разговаривало с ним свысока — разговаривало грубо: учителя секли его, классные руководители оставляли после занятий и грозили исключением. (И, он был уверен в этом, за спиной они смеялись над ним за то, что он хойка, выходец из низшей касты.)

Вот теперь он им всем ответил. Кулаки его были сжаты.

— Думаешь, это террористы?.. — услышал он слова одного из мальчиков. — Кашмирцы или пенджаби?..

«Нет, идиоты! — хотелось крикнуть ему. — Это я! Шанкара! Низкорожденный!»

И тут он увидел профессора Лазрадо, все еще растрепанного, окруженного любимыми учениками, «хорошими мальчиками», надеющегося получить от них поддержку и помощь.

И странно, ему захотелось подбежать к Лазрадо, коснуться его плеча, словно говоря: «Старик, я знаю твое горе, я понимаю, как ты унижен, я сочувствую твоему гневу» — и тем покончить с давним раздором, существовавшим между ним и профессором химии. Ему захотелось стать одним из тех учеников, на которых Лазрадо опирался в такие минуты, одним из «хороших мальчиков». Но желание это было не из самых сильных чувств.

Самым сильным было торжество. Он наблюдал за страданиями Лазрадо — и улыбался.

А затем повернул голову влево, потому что там кто-то сказал: «Полиция едет».

Он торопливо прошел на задний двор колледжа, открыл калитку и побежал по длинной каменной лестнице, ведшей к начальной школе. После того как появился новый проход — через спортивные площадки, — этой дорогой почти никто больше не пользовался.

Дорога называлась «Старой Судейской». Суд давно уж перенесли в другое место, законники уехали отсюда, и дорога опустела еще годы назад — после того, как на ней покончил с собой заезжий бизнесмен. Шанкара же ходил по ней с детства, она была любимой его частью города. И хотя он мог вызывать машину прямо к колледжу, Шанкара всегда приказывал шоферу ждать его у подножия лестницы.

Вдоль дороги стояли баньяны, но даже в их густой тени Шанкара обычно потел до безобразия. (Он всегда был таким, всегда мгновенно обливался потом, как будто некий внутренний жар неудержимо накапливался в его теле.) Большинству учеников их матери клали в карманы носовые платки, а у Шанкары платка никогда не было, и потому он придумал отчасти дикарский способ обсушивания своего тела: срывал с первого попавшегося дерева большие листья и протирал ими руки и ноги, пока не краснела и не начинала зудеть кожа.

Впрочем, сегодня он остался сухим.

Пройдя половину спуска с горы, он свернул с дороги в рощу и вышел на поляну, полностью укрытую от тех, кто не ведал о ее существовании. Там стояла беседка, а в ней — отлитое из потемневшей ныне бронзы изваяние Иисуса. Шанкара знал это изваяние уже не один год, с тех пор, как наткнулся на него, играя в прятки. В статуе присутствовало нечто неправильное — темная кожа, перекошенный рот, яркие глаза. Даже слова на постаменте: Я ЕСМЬ ВОСКРЕСЕНИЕ И ЖИЗНЬ — выглядели как горький упрек Богу.