Шанкара увидел, что у ног изваяния еще осталось немного минерального удобрения — того самого порошка, которым он воспользовался, чтобы устроить взрыв. И быстро забросал эти остатки сухими листьями. А потом прислонился к постаменту. «Долпаёпы», — сказал он и захихикал.
И ему сразу же показалось, что весь его великий триумф к этому хихиканью и свелся.
Он сидел у ног темного Иисуса, и напряжение, опасливый трепет понемногу покидали его. Изображения Иисуса всегда навевали на Шанкару покой. Было время, когда он подумывал обратиться в христианство — у христиан же нет каст. У них каждого человека судят по делам, совершенным им за время жизни. Но после того, что учинили с ним отцы-иезуиты — высекли в понедельник утром посреди актового зала, на виду у всей школы, — он дал себе слово в христианство не переходить. Ничего, способного с большей, чем католическая школа для мальчиков, надежностью отвратить индуса от христианства, пока еще придумано не было.
Попрощавшись с Иисусом и убедившись в том, что остатков удобрения у основания статуи не видно, он продолжил спуск с холма.
Почти на середине спуска его поджидал шофер, маленький смуглый человечек в нечистой форме цвета хаки.
— Что ты тут делаешь? — закричал на него Шанкара. — Я же говорил тебе: жди меня внизу. И никогда сюда не поднимайся!
Шофер низко поклонился, сложив перед собой ладони:
— Сэр… не гневайтесь… я слышал… бомба… ваша матушка попросила меня убедиться, что вы…
Как быстро распространяются слухи. Случившееся уже стало чем-то бóльшим, нежели он, обзавелось собственной жизнью.
— Бомба… а, ерунда, — сказал Шанкара водителю, спускаясь с ним по лестнице. «Не совершаю ли я ошибку, — подумал он, — может, мне лучше преувеличить ее значение?»
В происходившем присутствовала ирония, нимало не привлекательная. Мать послала на его поиски шофера, как будто он маленький, — он, взорвавший бомбу! Шанкара стиснул зубы. Шофер открыл перед ним дверцу белого «Амбассадора», но Шанкара, вместо того чтобы сесть в машину, вдруг закричал:
— Ты ублюдок! Сын лысой женщины!
А потом примолк, набрал в грудь воздуха и добавил:
— Долпаёп! Ты долпаёп!
И, истерически хохоча, все-таки полез в машину, а шофер молча смотрел на него.
По дороге домой он думал о том, в какой степени любой хозяин может рассчитывать на преданность своего водителя. От собственного Шанкара многого по этой части не ожидал; он, вообще-то говоря, подозревал, что шофер у него — брамин.
Когда машина остановилась на красный свет, он услышал, как в соседнем с его собственным «Амбассадоре» две леди обсуждают взрыв в школе:
— …говорят, полиция оцепила и школу, и техникум. И пока она не поймает террориста, никто оттуда не выйдет.
Ладно, выходит, ему повезло: задержись он там чуть дольше, оказался бы в полицейской западне.
Когда они доехали до особняка, Шанкара влетел в него с черного хода и, перескакивая через ступеньки, понесся в свою комнату. Незадолго до взрыва ему явилась идея послать в «Герольд Зари» манифест: «Лазрадо — дурак, а бомбу взорвали в его классе, чтобы доказать это всему свету». Он поверить не мог в то, что оставил эту бумажку лежать на своем столе, и теперь мигом разорвал ее. А после, не уверенный в том, что клочки никто не сможет сложить, дабы восстановить написанное, подумал, не проглотить ли их, но решил, что проглотит только ключевые слоги — «радо», «бом» и «класс», — а остальные сжег на карманной зажигалке.
А кроме того, думал он, ощущая, как его подташнивает от устраивающихся в желудке обрывков бумаги, это не то сообщение, которое следовало бы передать прессе, потому что гнев его был направлен не на одного лишь Лазрадо, но шел много дальше. Если бы полиция попросила его сделать заявление, он сказал бы так: «Я взорвал бомбу, чтобы положить конец существующей уже пять тысяч лет кастовой системе. Я взорвал ее, желая показать, что ни об одном человеке не следует судить, как судили обо мне, лишь по тому, кем ему выпало появиться на свет».
От этих возвышенных слов ему стало немного легче. Он был уверен: в тюрьме с ним обращались бы не как с другими, а может быть, как со своего рода мучеником. Комитеты борьбы за права хойка устраивали бы ради него демонстрации, полицейские не решались бы и пальцем его тронуть, а потом, выйдя на свободу, он увидел бы большую толпу встречающих — так началась бы его политическая карьера.
Теперь он чувствовал, что просто обязан послать в газету анонимное письмо — чего бы это ни стоило. Он взял чистый листок и начал писать, ощущая в животе жжение от проглоченной бумаги.