Была и еще одна причина, по которой ему не хотелось посещать вот именно этого родича. До Шанкары доходили слухи, что пластический хирург Кинни содержит в этой части города любовницу — еще одну хойка. И он сильно подозревал, что родственнику она знакома, что родственник думает: ах наш Шанкара, бедный, бедный Шанкара, как мало ему известно об изменах его отца. А Шанкаре было известно об изменах его отца все, — отца, которого он не видел уже шесть лет, который больше и не писал домой, и по телефону не звонил, хоть и продолжал присылать коробки со сладостями и заграничным шоколадом. И все же Шанкара чувствовал: кое-что отец его в жизни понимает.
Любовница хойка, живущая рядом с кинотеатром; еще одна красавица хойка в женах. Сейчас он жил у Залива, на свободе и в роскоши, перекраивая богатым арабкам носы и губы. И там у него тоже любовница есть, и сомневаться нечего. Люди, подобные отцу, ни к какой касте, религии или расе не принадлежали — просто жили в свое удовольствие. Единственные в этом мире настоящие мужчины.
Касса оказалась закрытой. СЛЕДУЮЩИЙ СЕАНС В 8.30 ВЕЧЕРА. Шанкара торопливо сбежал по лестнице, стараясь не встретиться глазами с хозяином магазина. Быстро пройдя по улице и два раза свернув за угол, он дошел до «Продажи Наилучшего Мороженого» и потребовал молочный коктейль с чику[5].
Он быстро проглотил коктейль и, чувствуя, как в мозг его впитывается сахар, откинулся на спинку стула, усмехнулся и сказал сам себе:
— Долпаёп!
Ладно, он это сделал; унизил Лазрадо за то, что тот унизил его.
— Еще один коктейль с чику! — крикнул он. — И с двойным мороженым!
В школе Шанкара всегда был паршивой овцой. Неприятности начались у него лет в восемь-девять. Однако больше всего натерпелся он от пришепетывавшего учителя химии. Как-то утром Лазрадо застукал его, когда он курил сигарету у стоявшего вне школы лотка, с которого торговали сахарным соком.
— Каждый, кто начинает курить до двадцати лет, перестает развиваться как нормальное человеческое существо, — вопил мистер Лазрадо. — Пудь твой отец здесь, а не в Заливе, он поступил пы с топой в точности как я…
И до конца того дня Шанкара стоял на коленях у двери кабинета химии. Стоял, глядя в пол и думая только одно: «Он сделал это потому, что я хойка. Будь я христианином или бантом[6], он бы меня так не унизил».
В ту ночь он лежал в постели, и вдруг его осенило: «Раз он причинил мне боль, так и я причиню ему боль». То была мысль ясная и краткая, явившаяся ему как луч солнца, как кредо всей его жизни. Начальная эйфория обратилась в нетерпение, он вертелся с боку на бок, повторяя: Мустафа, Мустафа. Он должен пойти к Мустафе.
К Мустафе, который делает бомбы.
Имя это Шанкара услышал несколько недель назад, в доме Шаббира Али.
Они — все пятеро членов «дурной компании» — смотрели в тот вечер у Шаббира Али очередной порнофильм. Там одну женщину имели сзади, здоровенный негр вставлял ей и вставлял. Шанкара и не знал, что можно и так, как не знал этого и Пинто, даже попискивавший от удовольствия. Шаббир Али наблюдал за удивленными друзьями со своего рода удивленной отстраненностью: он видел этот фильм множество раз и возбуждаться от него перестал. Он жил в столь близком знакомстве с грехом, что его уже ничто не пронимало — ни блуд, ни изнасилование, ни даже содомия; постоянное созерцание порока едва ли не вернуло ему невинность.
Когда фильм закончился, мальчики повалились на кровать Шаббира Али, грозясь, что прямо сейчас и подрочат, на что хозяин отвечал: даже думать забудьте.
Шаббир Али выдал им, чтобы было чем позабавиться, презерватив, и они стали по очереди втыкать в него пальцы.
— Для чего он тебе, Шаббир?
— Для моей девушки.
— Не заливай, ты же гомик.
— Сам ты гомик!
Потом все завели разговор о сексе — один лишь Шанкара в нем не участвовал, а только слушал, притворяясь, будто размышляет о чем-то своем. Он понимал, что его все равно в такой разговор не примут, поскольку все знают: он девственник. В техникуме была одна девочка, которая «обсуждала» это дело с мужчинами; Шаббир Али «обсуждал» с ней и намекал, что одним обсуждением дело не ограничилось. Шанкара попытался дать им понять, что и он «обсуждал» с женщинами и, может, даже поимел одну шалаву на Старой Судейской. Впрочем, ему было ясно, что остальные мальчики видят его насквозь.