Заиграй — овраги!
Мы всегда любили это время: заиграй-овражки. Когда снег, тот самый, что «живет-молчит», теперь, умирая, ревет. Он ревет, удирая от весны. Он идет, течет по каждой низинке, по каждому на глаз-то и незаметному склону, шевелится у вас на глазах мускулистыми гибкими хребтами ручейков и ручьищ; сверкает живым небом в закрытых низинках-озерах и копытных следах-провалах, на размягших, зернистых, желто-коричневых дорогах. Все это время, пока бурлит половодье, живешь в таком ликовании, будто без передышки смотришь кино «Чапаев», когда показывают, как мчится наша победная конница, сметая врага! А уж нынешняя весна и вовсе удивительная: она должна открыть нам новую землю, не просто землю — целый сундук сокровищ! Наверное, были той весной и пасмурные дни, но помнится только солнце. Оно не просто идет по небу, оно бешено крутится вокруг невидимой оси, как с силой запущенная юла: оно крутится, издавая тонкий, неумолчный звон, и от этого-то бешеного вращения, от высокого этого звона и играют вешние воды, набирают скорость потоки, и заливаются, подражая солнцу, все пичуги — и зимовальщики — воробьи и синицы — и начинающие прибывать из-за морей.
Бабушка послала меня на пекарню за закваской для теста.
— Даня, — строго наказывала она мне, — смотри не лезь в овраги, провалишься, утонешь. Иди по мосту. Да поскорей, — добавила она свою вечную присказку.
— Ладно, есть, бабуся! — заорала я изо всей силы и отдала бабушке честь. — Я мигом!
— Ишь, совсем ошалела девка от весны! — притворяясь сердитой, прикрикнула бабушка и подтолкнула меня к двери.
Я бежала бегом до самого моста, и ноги несли меня так ловко, что я ни разу не провалилась на рыхлой дороге, хотя вся она была испещрена темнеющими водой провалами. Я лишь успевала почувствовать, как оседает снег под ступней, а меня уже подхватывала упругая сила: вторая моя верная нога касалась дороги, и этого было достаточно, чтобы тело оставалось легким, парящим до следующего касания ноги о землю. Глаза зорко смотрели и ни разу не ошиблись, выбирая, куда ступить. Одним духом я была на мосту. Здесь уже доски вытаяли — твердо, надежно.
Мост через пологую летом травянистую ложбину делил наш совхоз на две неравные части — конторскую, меньшую, и клубную, большую (там и пекарня была). Под мостом ложбина обрывалась отвесной стенкой, порогом, и ниже начинался тот овраг, из которого мы брали воду.
Конечно же, я остановилась на мосту поглядеть и послушать водопад, хлеставший через порог. Было здорово смотреть, как поток воды, скрученный из узловатых, бугристых струй, переваливает через бревенчатую стенку, которой укрепили обрыв, чтоб овраг не рос дальше. Об эту стенку, об округлость верхнего бревна вода как бы разглаживалась, вниз падало уже гладкое, выпукло изогнувшееся, прозрачно-коричневое полотно. Из-за своей гладкости оно казалось неподвижным, застывшим. Только какая-нибудь щепка или палка, попавшая в поток, обнаруживала скорость, с какой рушилась вниз вода. А то бы и не понять, что это там внизу, под мостом, взбивает воду в грязно-желтую, крутую пену, рождает грохочущий рев, отчего весь мост дрожит, как живой. Я стояла, полуповиснув на перилах, до тех пор, пока мне не начало казаться, что и я вместе с водой лечу вниз, вниз, вниз и в то же время я все на месте, все на месте. Это было удивительное ощущение. Наверное, так чувствует себя парящая птица.
— Даша! — раздалось у меня за спиной. Я вздрогнула даже.
— Ой, ты, Шурка, я чуть вниз не свалилась! Ты куда?
— Я Андрюшку ищу. Провалился куда-то… А ты?
Я сказала, и мы пошли вместе. Не все ли равно, где искать Андрюшку? Может, он как раз там, у пекарни. Мы постучали в окошко — оно и зимой не заделывалось наглухо, и тетка Бану, Бану-апа, как ее все звали в совхозе, распахнула створки, обрушив на нас теплое, вкусное облако хлебного запаха.
Бану-апа была розовая, распаренная. Казалось, это от нее веяло теплом.
— Что надо, кызымлар? — спросила она, нахмурив черные широкие брови. — A-а, пирогов хотите! Это ладно!
Она дала закваски заодно и Шурке, а еще — вот радость, и как она догадалась, чего нам хочется? — отмахнула по горбушке свежего хлеба, такой горячей, что пальцы жгло.
Нет ничего вкуснее горячего ржаного хлеба, который ешь на снежной улице. Мы ели свои горбушки, зажмурившись, причмокивая, чтобы всем языком, всем ртом запомнить надольше и хрустящую, твердую корочку и рыхлый, парной мякиш, до скользкости разжеванный, так что в полную меру освобождается его и кисловатый и одновременно сладимый, дивный вкус.