— На, возьми мои варежки, а то замерзнешь…
— Да у меня, наверное, свои высохли…
— Ну вот, я их и заберу. — Ему казалось, что, взяв его варежки, Груня придет уже наверняка.
— Я пойду — зовут меня, — нерешительно сказала она.
— Погоди немножко… Все равно они без тебя никуда не уедут… Ну, еще чуток!
Он притянул ее к себе и ласково прикоснулся губами к ее щеке.
Груня оторвалась от него и пошла, сбивая хворостинкой снежные хлопья с веток.
Надев у костра лыжи, она побежала. Ей хотелось петь, и, бросаясь с круч, она смеялась, оставляя позади пенный след, слушая шелест снега под лыжами. Вот она вылетела на взгорье, и у нее перехватило дыхание.
Внизу, в глубокой долине, рассыпались игрушечные кубики домов, неслась быстрая, незамерзающая река.
— Как красиво! — шепнула Груня. — Родион, милый…
Впереди, за высокими соснами, лежал налитый лунным светом простор, и она тихо скользнула меж черных стволов в синюю мерцающую долину…
С этого вечера все, казалось, предвещало ей счастье: и редкие встречи с Родионом, и первые подснежники, которые они сорвали на горных склонах, и знакомство с родителями Родиона, приветившими ее, как родную, и сам он, сдержанный, ласковый, и то радужное июньское утро в день свадьбы, когда подружки разбудили ее.
Кровать была забросана цветами: желтыми стародубками, ярко-бордовыми марьиными кореньями, огненными саранками, раскрытыми, как маленькие граммофонные трубы.
С восторженным удивлением оглядела Груня нарядных подружек в венках из ромашек, заваленный подарками широкий крестьянский стол.
— Ой, девоньки, родненькие мои! — вскрикнула она, протягивая руки и чуть не плача.
Подружки шумно окружили ее, затормошили, потом, встав полукругом, лукаво перемигиваясь, с притворной важностью запели старинную свадебную песню:
Заливистые девичьи подголоски бросили песню в распахнутые настежь окна.
Натянув до подбородка одеяло. Груня слушала, полузакрыв глаза, счастливая улыбка блуждала на ее ярких, как вишни, губах.
Не выдержав, девушки рассмеялись, и, отвечая на их озорную выходку, Груня отвела за спину свои каштановые косы, запела бездумно и легко:
Голос у нее был чистый, полный неуловимо светлой грусти.
Было что-то трогательное в том, как сидела у подоконника Маша, подперев пухлыми кулачками щеку, и серыми печальными глазами, в которых копились слезы, смотрела на Груню.
Она вспоминала те близкие и уже далекие годы, когда они голенастыми девчонками бегали в школу. Машеньке было по пути, и, постучав в замерзшее стекло, она всегда приплясывала, ожидая подружку на морозе. Долгими зимними вечерами они засиживались над книжкой у крохотной лампешки, слушая дикое завывание метели.
Они незаметно подрастали, переходили из класса в класс. Однажды Груня заметила, как пристально загляделся на нее в клубе кучерявый парень, вспыхнула, а вечером поведала нехитрую свою тайну Маше. С тех пор узелок дружбы завязался еще туже. Маша знала, что Груня красивее ее, но сердце ее никогда не отравляла недобрая зависть.
Неразлучными были они и в работе. И, как будто вчера, скрипит тяжело нагруженная снопами телега, обе они лежат наверху, заложив руки под голову, и поют тягучую песню, широкую и долгую, как эта дорога. Медленно колыхается воз, ползут в небе облака, пахнет от колес чистым дегтем.
А теперь уже не к кому будет прибежать Маше летней ночной порой на сеновал, не с кем будет поделиться своими радостями в печалями…
И Маша вдруг уронила голову на подоконник и громко заплакала.
— Что ты? Машенька! Что ты? — Груня в одной рубашке подбежала к подружке и обняла ее. — Не горюнься, родная моя! Разве я уезжаю от тебя за тридевять земель?
И немного погодя обе они, смеясь, ехали в разукрашенной бричке под рокот железных бубенчиков, унизавших дугу, пели, не жалея голосов: