Но это все был не тот, нужный Лизе ответ.
— А вообще вы часто?..
— Что — часто?
— Ну, ухаживаете за женщинами? Заигрываете?
— Не очень. Некогда как-то.
— А как вы относитесь… Ну, если девушка не очень строго вела себя раньше?
— Если девушка не очень… Видишь ли, Лизок, пока я не полюблю, мне, в общем-то, безразлично это. Я ведь тоже не святой. И почему я должен требовать от женщины, чтобы она была лучше меня? Но вот если я… полюблю, что ли… почему-то все меняется… Я даже к себе тогда ревную — почему она согласилась быть со мной, когда я еще не очень ее и любил? Почему она позволяла мне относиться к ней легкомысленно? Ну да все это сложная штуковина.
Тут, вероятно, и можно бы спросить: ну, а к ней как он относится? Но что-то в прошлых его ответах удерживало Лизавету — ни один из них не касался почему-то ее — она была только собеседницей, не больше.
Все-таки она спрашивала позже, посреди совсем другого разговора, спрашивала со смехом, с улыбкой:
— А ко мне вы как относитесь?
И с улыбкой же он ей отвечал;
— Как к ребенку.
Потом она обсуждала с подругой, теперь уже посвященной в ее роман, что это значит — «как к ребенку».
— Он тебя не принимает всерьез, — заявляла подруга.
Обиженная, Лиза уходила домой. Но потом Лялька сама приходила к ней и рассказывала, что встретила Алексея Ивановича и тот расспрашивал о Лизе.
— Он тебя все-таки любит, — говорила Лялька.
Об этом же говорили карты. Лизе все время выпадала «душевная болезнь» и «любовь червового короля». И он, и она должны успокоиться каждый своим домом, но их любовь друг к другу оставалась даже после того, как дважды отбрасывались все парные карты. И ее «душевная болезнь, тоска, удар» — тоже.
Наутро, однако, в тишине библиотеки Лизавета отходила от всех этих разговоров и карт и понимала, что все это ерунда, а верно только одно, что Алексей Иванович уедет — и тогда она совсем не знала, для чего же ей жить. Жить казалось ей невозможно. Но она взглядывала на часы, много ли еще осталось до его прихода, — и это ожидание, эта предстоящая встреча разом перечеркивали представившуюся ей на мгновение невозможность жить — наоборот, все делалось осмысленным, полным жизни и прекрасным. Странно, что один только вечер, одна только встреча делали совершенно неважной всю остальную жизнь. Едва она вспоминала, что, прежде чем уехать, он еще придет сегодня, и завтра, и послезавтра, как тут же делалась совершенно счастливой и, не умея иначе объяснить эту недальновидность, говорила себе бесшабашно: «А после хоть в омут», «Подумаешь, и вся-то жизнь чего стоит!»
И чем ближе был отъезд, тем нестерпимее представлялось то, что настанет день, когда она уже не увидит Алексея Ивановича, и напротив — тем искупительнее, тем важнее всего, всего, что было и будет, казалось, пусть всего одна, пусть последняя, но еще не прошедшая, еще предстоящая, еще нерастраченная встреча!
Ко дню отъезда, однако, она так измучилась, так устала, что уже желала, чтобы пришла и прошла эта последняя встреча, и больше бы нечего было ждать: хоть умри, хоть расшибись, а ничего нельзя сделать, только терпеть, терпеть, пока это пройдет.
Она провожала Алексея Ивановича, стояла отупевшая возле вагона, заплакала, когда вагон отходил, но, возвращаясь домой, испытывала что-то вроде облегчения. На работе она думала только о том, чтобы добраться до постели. И действительно проспала часов пятнадцать. Проснувшись ночью, она почему-то подумала, что опаздывает на свидание, и сердце у нее оборвалось от счастливого волнения, но тут же она вспомнила все, как есть, и снова заснула.
Утром едва не опоздала к междугородному автобусу. В этот день ей нужно было ехать на дальний книжный склад. По дороге она переписывала заявку, и хотя все это было ей противно, хотя все время помнила она, что у нее есть другое, важное дело — заняться своим несчастьем — все же она словно продолжала спать.
Отчаянье пришло вдруг, когда она ехала электричкой обратно. Даже не отчаянье — обступившая глухой стеной невозможность жить. На что бы она ни глядела, о чем бы ни вспоминала — все было тоской, все было болью и бесцветностью. И девочка, которая, привалившись к коленям матери, топала ногой и плакала. И кокетливо хихикающая девушка. И вся прожитая Лизкой жизнь. Все было болью и отвращением. А всего нестерпимее было то, что она, Лизавета, должна будет жить не час и не два, а завтра и послезавтра и еще целую жизнь.
Оглядываясь в недоумении, она думала, что не может же, однако, быть, чтобы так отвратительно было все, если живут другие люди, если мыслима для них жизнь. На минуту в ветерке, повеявшем из открытых дверей, в блике солнца ей действительно чудилась какая-то надежда, странность того, чтобы не было какого-то выхода. И она вспоминала, что ведь и в самом деле звал же ее Алексей Иванович приехать в его город. Что же, что у него жена — Лиза может написать ему, позвонить, просто встретиться ему на улице, прийти на работу… Но тут же она понимала, что это — не выход. Невозможность была не потому, что он женат, а потому, что не любит ее, Лизу. И звал ее приезжать он просто так, из вежливости. А если она приедет, не будет знать, что с ней делать, куда ее приткнуть, где спрятать.