Угнали в Германию
Просторное село раскинулось на правом, высоком, берегу Днепра. Хатки-мазанки, стройные тополя, колодцы с журавлями.
Отсюда, с крутого холма, далеко виден Днепр. Видно, как изгибается русло реки, как, сделав большую излучину, скрывается за возвышением. А по ту сторону, где берег пологий, тянутся бескрайние поля, светлеют хатками села. Простор, какой бывает только в украинских степях!
В этом селе у нас остановка. Полк перелетает из Крыма в Белоруссию, на другой фронт.
В хате, где мы с Ирой остановились, очень чисто и очень тихо. Кроме хозяйки, молчаливой женщины средних лет, — никого. Мерно тикают ходики над столом. Со стены смотрит лихой парень с усами. Рядом — еще фотография: тот же усач и гладко причесанная девушка, очень похожая на хозяйку. Это, конечно, она. Тогда ей было, наверное, лет двадцать. Между этими фотографиями, чуть пониже, третья. На ней та же девушка, только лицо покруглей, да брови над веселыми глазами поразмашистей. В уголках полных губ — еле заметная улыбка. Она? Или дочка, может быть?
Хозяйка неслышно ходит по дому, печально смотрит из-под платка, низко надвинутого на лоб. На худом лице — большие испуганные глаза. Скупо, в нескольких словах рассказывает о себе. Мужа убили на войне. Восемнадцатилетнюю дочку угнали в Германию.
Угнали… Раньше о людях так не говорили. Она произносит это слово привычно просто, как будто только оно и годится.
Молча она достает из комода несколько почтовых открыток. Протягивает нам. Из далекой неметчины, от дочки Нади. А дочка пишет, что с утра до ночи батрачит на ферме под Лейпцигом, что сердце разрывается от тоски по дому, по родному краю. Каждая открытка начинается словами: «Мамо моя рiднесенька!»…
Я невольно поднимаю голову и снова смотрю на фотографию девушки с темными бровями-крыльями. Только теперь мне кажется, что улыбки на ее губах уже нет и в глазах — слезы. И я вдруг живо представляю себе, как она, упав на солому, плачет там, одна, в неволе, вспоминая мать, и эту хату, и Днепр…
Пока мы читаем, женщина выходит из комнаты. Потом возвращается с заплаканными глазами и прячет открытки в комод, бережно завернув их в белый платочек. Садится с нами. Некоторое время мы молчим. Ира и я сидим подавленные, не зная, где найти такие слова, которые могли бы утешить бедную женщину. Нет таких слов. И все же Ира говорит глуховатым, каким-то чужим голосом:
— Еще немножко потерпите. Скоро войне конец. И тогда дочка вернется, все будет хорошо…
Почему-то нам неловко, словно и мы виноваты в том, что фашисты угнали Надю. В комнате невыносимо громко тикают ходики. Я смотрю в окно. Там течет серебристый Днепр, над ним — белесое небо. В конце улицы медленно поворачивается журавль. По тропинке идет девушка в белом платочке с ведрами на коромысле.
А Надя — под Лейпцигом…
— Все будет хорошо, — повторяет Ира.
Женщина кивает головой, соглашаясь. Но глаз не поднимает. Смотрит вниз, на яркий василек, вышитый на скатерти. Задумчиво гладит пальцем синий цветок, тяжело вздыхает. И все же мы чувствуем, что на душе у нее стало легче. И она благодарна нам.
ГОД ПОСЛЕДНИЙ
Второй Белорусский
Сюда мы прилетели, совершив большой прыжок из Крыма. Мелитополь, Харьков, Брянск… Теперь мы — в составе Второго Белорусского фронта.
Базируемся временно в Сеще. Здесь все взорвано — городок, ангары, склады. Земля изрыта, перекопана. Еще до войны тут был огромный аэродром. Немцы тоже его использовали: это была крупная авиационная база.
Живем в больших землянках, хорошо оборудованных. А поднимешься по ступенькам наверх — и попадешь в светлый мир берез. Кругом — одни березки. Тонкие, совершенно прямые стволы устремляются к небу.
В Сеще мы сидим неделю в ожидании, когда к нашему полку прикрепят БАО [2]и приготовят для нас площадку поближе к линии фронта.
Здесь мы встретились с французскими летчиками из эскадрильи «Нормандия». Невысокий француз в щеголеватой летной форме, с небольшими усиками и живым лицом улыбнулся и заговорил со мной на ломаном русском языке:
— Мадемуазель лейтенант… на самолет?
Я постаралась объяснить ему, что мы действительно летчицы и бомбим немцев ночью. Он, видимо, знал о нашем существовании, обрадовался, как старый знакомый, и стал быстро рассказывать что-то на своем языке. Потом спохватился и снова перешел на русский, отчаянно при этом жестикулируя.
На прощание он поцеловал мне руку и галантно поклонился, широким жестом выражая свое восхищение: женщины-летчицы! Это великолепно!
Из Сещи мы перелетаем в глухое лесное место — Пустынский монастырь. Здесь действительно пустынно: только лес, мы да еще комары. Отсюда мы делаем свои первые вылеты в Белоруссии. Бомбим врага в районе Могилева, работаем по переправам. На нашем фронте готовится большое наступление.
Ночи здесь удивительно коротки — не дольше трех часов. Поздно наступает темнота, и рано начинается рассвет. Да, собственно говоря, и темноты настоящей, такой, как на юге, нет. В северной стороне небо остается светлым всю ночь, поэтому в воздухе просто сумрачно, как бывает в предрассветный час.
Местность очень отличается от той, к которой мы привыкли, летая на Кавказе, на Кубани, в Крыму. Ни тебе моря, ни берега, ни гор; и только изредка — большая река. Сплошное однообразие — леса и леса, а среди лесов — множество деревушек, озер и мелких речушек. И все они схожи. Сначала ну просто не отличишь!
Мы подробно изучаем район полетов, и каждый кусочек карты оживает, открывает нам свое лицо, свои черты, характерные только для этого района.
Хорошо подготовленное наступление началось в июне. Наши войска вбили клин в немецкую оборону, расширили его и погнали врага безостановочно на сотни километров. Мы едва успевали догонять его.
Второй Белорусский фронт под командованием маршала Рокоссовского успешно наступал, расчленяя вражеские войска на отдельные группировки и уничтожая их по частям. Иногда в окружении оказывалось сразу несколько фашистских дивизий. В разгроме таких группировок приходилось участвовать и нам, бомбардировщикам. Во время наступления мы впервые увидели близко пленных немцев. Колонны и группы пленных, идущих под конвоем на сборный пункт, стали обычной картиной летом сорок четвертого.
Пленных захватывали в бою, но часто они сдавались сами. Даже к нам в полк приходили сдаваться. Прямо на аэродром…
На посадку заходил самолет. Планируя на последней прямой после четвертого разворота, летчик помигал огнями. Это была просьба включить посадочный прожектор.
Дежурная по полетам Надя Попова дала команду:
— Прожектор!
Самолет уже приближался к земле, когда со старта взметнулась вверх красная ракета и Надя крикнула:
— Выключить прожектор!
Она запретила посадку, и самолет, прогудев над стартом, ушел на второй круг. Снова мягкий свет осветил посадочную полосу, и все увидели на ней человека с поднятыми руками, который шел прямо через поле. Видимо, он не понимал, что это опасно. Он направлялся к нам. Мы сразу догадались, что это немец. Шел сдаваться в плен.
Мы видели однажды на посадочной полосе зайца, метавшегося в свете прожектора, видели собаку, бежавшую через поле. Даже корову. Но немца еще не видели.
Ему крикнули, замахав руками:
— Быстро! Schnell!
Уже другой самолет снижался для посадки, и немец, поглядывая на него, побежал, продолжая держать руки поднятыми. Он, запыхавшись, подошел к нам и остановился, растерянно скользя взглядом по нашим лицам. Определив, что старшая здесь Бершанская, немец пробормотал что-то невнятное. Он, конечно, никак не ожидал, что ему придется сдаваться в плен женщинам. Выпучив глаза, стоял как вкопанный.
Командир полка резко повернулась к Наде и приказала: