— Кровь…
Прикрыла своим пахучим платочком губы.
Как сунул его себе в карман, сейчас Сенька не помнит. Недели три прошло, а то и больше…
Вчера, после улицы, сошлись они у калитки. Аля, запрокинув голову, разглядывала золотое шитво неба. Подошел Сенька сзади, кашлянул.
— Ой, кто такой? — испугалась девушка, но с места не сдвинулась.
— Я это…
Помолчали. Аля, пряча руки под мышки, продолжала смотреть вверх, а он сворачивал цигарку.
— Руки озябли?
— Поздно уже, — после молчания ответила она. Подергала щеколдой, спросила:
— В станицу завтра едешь?
— Ага. С дедом Тимохой назначили. Учуяли, гады, смоленым запахло… Подводы понадобились: немцы драпают. Слышь, слышь? В Котельникове это, а то и ближе, под Дубовкой.
Где-то в темени, на востоке, ухало, тарахтело, будто с бугра в балку пускали порожние железные бочки. Уловил Сенька ее вздох. «Замерзла, наверно…» Захотелось взять ее руки, согреть своим дыханием или пустить в тепло рукавов. Пока соображал, хлопнула калитка — Али словно и не было рядом, даже «прощай» не сказала…
Протер Сенька глаза платком, сунул его обратно в карман. Оглянулся: дед Тимоха хлестал своих меринков, стараясь догнать. «Курить захотел», — подумал он.
Придержал лошадей, вожжи обмотал за грядушку, спрыгнул наземь.
— Али оглох совсем, парень? С самой балки шумлю.
— Не слыхать. Сенька влез в бричку.
— Иде там, песняка наворачиваешь на всю степь. Уступая ему место рядом с собой, дед обиженно задергал посиневшей, набрякшей от холода луковкой носа.
— Уши опухли?
Сенька достал солдатскую жестяную табачницу — зеленая, бока ребристые.
— Не дюже нуждаемся. — Дед поддернул носом чистую каплю. — Свой припас на такой случай имеем.
Сунул вишневое кнутовище за халявку валенка, проворно стащил овчинные рукавицы; приподнявшись, подоткнул под себя. Для верности потолкался на них, как клушка на яйцах, — не доведи господь утерять, старая поедом съест. Громко высморкался. Руку вытер сперва о полу кожуха, а потом — о бороду. Бородища дремучая, в пояс, развороченная надвое, будто колода топором. И цвета какого-то непонятного: серая не серая, с бурым подбоем, под стать степи. Отводя в сторону хитрые, по-белевшие от мороза глазки, рылся по всем дыркам кожуха и ватных штанов.
— Вот оказия… Ужли мимо ткнул? Кисет-то. Сенька, склеивая языком цигарку, искоса вел за ним наблюдение. Всему хутору не в новость был этот прием деда — отказываться с первого раза от курева. Жадный был, сроду любил на дармовщинку. И сейчас нет никакого кисета. Сенька знал наверняка. Прикурил, нарочно обдавал его клубами вонючего дыма.
— Ядрена вошь, будет дело… — Дед, хмурясь, ловил дым от Сенькиной цигарки пористыми ноздрями и пуще прежнего рылся в карманах.
— Как хочешь. — Сенька зашевелился, пряча табак. Клещом вцепился дед в табачницу:
— Погодь. Чего зубы скалишь?
— Жадюга ты, дед Тимоха, каких земля не рожала еще.
— Родила вот…
Свернул толстую, с кнутовище, цигарку, затянулся раз, другой и третий. Поперхнулся — и повалило из него, как из печной трубы в слякотную погоду; казалось, дым идет не только из ноздрей и рта, но и из глаз, забитых пучками сивых волос ушей; бородища вся взялась дымом, чадила мокрым кизяком.
Сенька пожалел:
— Тянуть так — богу душу отдашь.
— Ядрена вошь…
— Жадность все твоя… А у самого снега не выцыганишь среди зимы.
Маленькие глазки его потеплели, приобрели первозданную окраску дневного летнего неба.
— И какому дураку, скажи на милость, взбредет в башку снегу просить середь зимы, а? Как не видно, наворочает его, бери — не хочу.
Оглядел небосвод, из-под черной лапищи проводил за лесополосу стаю кричащих ворон, вздохнул:
— Гальё граить, на снег.
Пересел Сенька к деду Тимохе в бричку не затем, чтобы угостить его куревом. Была у парня другая дум, ка: склонить в свою сторону или, на худой конец, заручиться согласием не становиться у него, Сеньки, поперек дороги. И то и другое — дело трудное. Не без умысла Акиндей дал бородатого бирюка в напарники: жила, собственник, да и вообще пес, верный «новому порядку». Свои счеты были у Тимохи с Советами. Когда-то его и звали не иначе как Тимофеем Саввичем Андрияновым. Добрая половина хуторян, особо пожилые, хранят память о знаменитых на всю Салыцину андрияновских скакунах, а которые помнят и его малиновую шелковую рубаху с махрастым поясом, тачанку с тройкой злых, как змеи, вороных дончаков. Трудовая власть клинком отхватила все одним взмахом — ни скакунов, ни малиновой рубахи. Ничего этого Сенька своими глазами не видал, а так, понаслышке, от покойной бабки Поли.