Рано утром подошел Мишка к позеленевшему, скособочившемуся деревянному домику с резным колечком на улице. (Подвез его со станции на керосиновых бочках Макар Денисов, сосед Захаровны.) На стук вышла такая-же позеленевшая, скособоченная, как и дом, старуха. Недоверчиво ощупала быстрыми глазами неизвестного, — опросила, чего надо. Мишка молчал. Ждал, что она сама угадает в нем «Мишатку» и бросится целовать.
— Отчего помалкуешь? Мужиков кликну, зараз спровадят куда следует. Ну? — подступила старуха. Такого Мишка не предвидел. — Я внук ваш.
— Хе, — усмехнулась она. — Заговариваешься, голубок. А ежели, сказать, нема у меня никаких внуков?
— Как же?
— А вот так.
— Дом этот бабки Захаровны? Быстровой? Так?
— Так-то оно так. — Бабка развела костлявыми руками и хотела захлопнуть калитку.
— Да я Мишка, Беркутов. Мать Люба у меня, дочка ваша.
Скособочилась старая, еще раз с ног до головы оглядела верзилу-оборванца.
— Ступай за мной.
Ввела на кухню (в дом не пригласила), поставила перед ним кружку молока, от калача отломила добрую краюху. Сама, умостившись у порога на стульчике, искоса разглядывала его и продолжала допрос:
— И как же ты, голубок, от дому удосужился отбиться?
Мишка, уплетая за обе щеки теплый, пахнувший золой хлеб, запивая молоком, думал, что долгожданная встреча с бабкой хоть и не так, как представлял, но состоялась. Строгая бабка. Ладно, молоком угостила, а могло выйти и хуже: костылем наломать или — в милицию. Она и приняла его сперва за какого-то жулика.
— Ты оглох, голубок? От дому, спрашиваю, каким способом отбился?
Отмахнулся Мишка: некогда, мол, после. Захаровна поняла по-своему. Пожевала сухими морщинистыми губами, скрюченным пальцем ткнула в сторону черного футляра:
— А что это в том гробике у тебя, а?
Быстрее забегали под насупленными бровями глаза ее, когда увидала в руке пришлого скрипку.
— Украл?
Мишка отодвинул от себя кружку, поднялся из-за стола. Под побелевшей кожей щек вздулись желваки, глаза сузились до щелок, недобро замерцали.
— За вора приняла…
Взбунтовалась беркутовская, батьковская кровь. Зло хлопнул крышкой футляра, порылся в карманах солдатских штанов, вытащил скомканную бумажку.
— Вот тебе, бабушка… за молоко. Трешница наша, советская и не ворованная. В эвакопункте на дорогу к тебе давали. Возьми, последняя…
Вот теперь Захаровна признала в нем внука — весь в отца (хорошо помнила зятя — Кольку Беркута, рубаку и плясуна, еще по той, гражданской войне). Встала на ослабевшие ноги, незряче щупала дрожащими руками-воздух; сыпались частые слезы, губы сводила судорога. Подхватил ее Мишка, обессиленную, сраженную нежданно-негаданной радостью.
Отлежалась малость, заговорила:
— Внучек мой, ненаглядный… Я же тебя ишо во каким видала… На Любашу похож, на мать. А норовом — в отца весь, ей-богу.
На другое утро Мишка пошел в школу. Собиралась. с ним и Захаровна.
— Не маленький, — запротестовал внук. — Сам дорогу найду.
— И-и, внучек, — оглядела плохонькую одежонку его. — Ишо почтут за лихого человека… Навроде меня, дурехи старой.
Вошел в класс Мишка робко. Хмуро оглядел шушукающихся девчат, сбитых в один конец класса, парням подмигнул, вызвав этим дружный смех.
В конце урока подсунули ему тетрадочный листок — карикатура. Он, Мишка, в дырявом своем пиджаке, одна рука по привычке придерживает полы (хотя бабушка пришила вчера пуговицы), огромные солдатские ботинки просят каши, шевелюра — копной соломы, задранной ветром. Один глаз прижмурен — художник схватил-его в момент моргания.
Не удержался Мишка, захохотал на весь класс.
На перемене, оглядев притихших хлопцев, вдруг указал на смуглого темноглазого паренька в вельветовой синей куртке:
— Ты нарисовал?
— Я, — сознался Ленька.
С того дня Мишка и Ленька Качура стали друзьями. А потом вернулся с окопов, откуда-то из-под Ростова, Федька Долгов. Стало их в классе трое друзей.
Редкое утро Мишка не встречал у качуринского тополя новый день. Уставясь на полыхающий жаром восток, подолгу водит смычком. Яры, степь, деревья, камыши, просыпаясь, лушают певуче-задумчивые, теребившие душу стоны; скрипка, плача, будто сквозь слезы жаловалась им, родным, забытым.
Четырехлетним мальцом его увезли из этой станицы. За постоянными переездами, учебой да беготней некогда было вспоминать свое коротенькое станичное прошлое, а вот принесла нужда обратно к бабке, и кое-что стало проясняться в памяти. Особенно — мать; на что бы — ни глянул — она. Этот склонившийся над яром тополь — мать. В белом пуховом платке, трясет его над головой, улыбается и обещает бросить вниз… Небо, синее, недоступное — мать. Тянется на цыпочки, машет курлыкающим косякам казарок и ласково просит его тоже помахать им вслед ручонкой… Во-он, кажется, тот двугорбый — курган на бугре — опять мать. Светлокосая, в чем-то желтом, протягивает ему на дроги огромный букет тюльпанов.-..