Выбрать главу

Агафья так и оторопела, пораженная. То-то доля материнская. О своих детях узнаешь последней. Ходили, правда, по Нахаловке слухи… Только отмахивалась она от языкастых.

В это самое время вошел и Мишка. Агафья насупилась, подобрала губы. Татьяна даже не пошевелилась.

Стоял Мишка недолго. Прикрыл своими горячими ладонями уже затвердевшие, взятые землей руки друга, постоял так, двигая желваками. Потом прислонился к ним лбом — просил прощения. И так же тихо вышел.

С завалинки поднялся Молчун. Подошел вплотную. Отбросил пятерней красный, неподатливый клок волос, как это делал и Федька, процедил сквозь зубы:

— Двигай, наверно, отсель…

Смысл этих слов дошел до Мишки только тогда, когда еще два брата, Колька и Гринька, встали по бокам у старшего, такие же красноголовые, кулакастые и насупленные. Подступили стеной. Карась держался сбоку, наблюдал исподлобья. Догнал Мишку за сараем, забежал вперед. Спрашивал, а сам глядел в землю, на босые ноги свои:

— Скажи, ты Федьку нашего выдал?

Мишка в ответ только сдавил мальчишке плечи и, скрывая навернувшиеся слезы, заспешил по тропке, которая вела по-над Салом.

Так Мишке и не довелось проводить друга в последний путь…

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Глава первая

К середине лета Сальская степь выгорает. Из апрельски нежной, зеленой и голубой, превращается в бурую, серую, неприятную. Дотла выгорает. Бугры и курганы лысеют — издали еще заметны глинистые плешины. Трескается земля, корежится, сохнет трава. Днями над степью колышется раскаленная воздушная зыбь. Жара одуряющая. Нечем дышать. Кажется, все живое вымирает — ни свиста суслика, ни стрекота кузнечика… Одни орлы чувствуют себя славно в своем недоступно синем приволье. В безветренные дни разгуливают вихри — смерчи. На сотни метров пыльные столбы штопором ввинчиваются в небо. Их макушки, уже невидимые 'глазу, пропадают там, где чернеют точками орлы. Вихри не стоят на месте. Можно проследить их путь — кругами, кругами… А чаще всего в эту пору дует ветер — извечный враг степи. Ветер незваный, из далеких горячих пустынь Закаспия.

К концу августа жара спадает, утихают и меняют направление ветры. Ночами подувает с моря, Азовского; подолгу не сходит облачность. Падают дожди. И опять — теплынь, будто вернулась весна. Обновляется, молодеет степь. За осень вся она одевается в зеленый наряд — отаву. Нет в ней майских одурманивающих запахов, как это бывает веснами, — она скромнее на цвет, крепче на корню, жестче и суровее. Но радует так же. Растет и тянется к солнцу до самых заморозков. Выживает и зиму. Не вся, правда. Там, где до морозов в низинах, затишке, улегся мягкий, сухой снег и укутал ее как одеялом, она еще дождется мартовского живучего солнца, встретит вестника тепла — жаворонка. В открытых местах, на буграх, там, где лютуют стужи, зелень погибает. В борьбе расстается с голубым над собой миром.

Возле крайнего двора Ленька слез с велосипеда. К ногам кинулась черная, желтомордая собачонка. Дал ей пинка; она, поджав хвост, нырнула в дырку в плетне и подала голос где-то за катухом. Сперва на плетень легли вымазанные глиной руки, потом поднялась голова, закутанная серым платком, выгоревшим на темени. Лица не видать, одни глаза тревожно и в то же время любопытно светились в оставленной щелке. «Хату мажет», — подумал Ленька. Подошел ближе.

— Бог. в помощь, тетка. Голова ответила поклоном.

— Не укажете, где тут Чубари живут? Сенька, парень у них.

Худой, тонкой, как плеть, рукой отмахнулась тетка неопределенно, гнусаво пропела:

— Ха-ам на храю хата хамышом хрытая.

И голова пропала. Не успел Ленька удивиться хуторским порядкам, как его окликнули:

— Эй! Погоди-ка…

Голос мужской, с недоброй хрипотцой и повелением. Вдоль канавы, по той стороне дороги, шел рыжий парень в защитной красноармейской гимнастерке и шароварах. За ним в поводу нехотя тащился гнедой белоногий меринок. Останавливаясь, он отбивался хвостом и ногами от слепней, рвал из рук повод. Парень матерился, замахивался веревочным путом.

Издали заметил Ленька на его левом рукаве повязку. Отлегло: от таких замков у него отмычка надежная: Постукивая носком ботинка по выветренной обочине дороги, поджидал с независимым видом. «Гнида самый», — вспомнил он, как называл его как-то Никита.

Полицай подошел. Недобро кривил рот; кивая на колеса велосипеда, сказал:

— Штука знатная, никалевая.

Глянул на Леньку заспанными красновекими глазами исподлобья, испытующе.