— Диамни, я слушаю.
— Эрнани, надеюсь, ты меня поймешь. — Завтра этот мальчик станет эпиархом-наследником и останется таковым, пока анакс не обзаведется законным потомством. — Возможно, сочтешь безумцем, но поймешь. Для меня главное в жизни — искусство. Мир, война, любовь — это для других. Я живу лишь тем, что переношу на свои холсты…
Так было, но так больше не будет. Вся его прошлая жизнь была сном и трусостью. Нельзя жить выдумкой, миражом, закрывая глаза на творящиеся вокруг мерзости.
— Да, Диамни, я знаю. Чем я могу тебе помочь?
— Я не успел закончить эскиз. Суд оказался слишком коротким.
Слишком коротким?! Ушедшие Боги, что такое он несет?! Если Ринальди погибнет, то он, Диамни Коро, потеряет еще и этого мальчика. Эрнани не простит учителю равнодушия, как не простил бы он сам.
— Я… я не понимаю тебя…
— «Возгордившийся» станет моей лучшей работой, если я успею зарисовать лицо Ринальди в три четверти. Сначала мне казалось, что лучше сделать в фас и поместить его в центре композиции, но вчера, вернувшись домой, я понял, как ошибался. Это открытие перевернуло всю мою жизнь. — Оказывается, можно говорить правду и при этом чудовищно лгать! Вчерашний вечер и впрямь все изменил. Сумасшедший художник умер, и даже Абвении не знают, кто родился. — Эрнани, я должен увидеть эпиарха Ринальди и зарисовать его в три четверти.
— Ты… ты хочешь пойти в башню и… и рисовать моего брата?!
— О да, — подался вперед Диамни, — ведь завтра будет поздно.
— Завтра будет поздно, — медленно повторил Эрнани. — Да… завтра будет поздно. Я никогда не смогу научиться рисовать, потому что… потому что не могу заменить жизнь холстом. Я — живой, пусть больной, пусть слабый, но живой, а ты — нет…
— Возможно. — Пусть Эрнани его возненавидит, но свидание будет. Будет! — Однако живые становятся мертвыми, а искусство вечно.
Юноша ничего не ответил, молча изучая художника так, словно видел его впервые. Послышался шум, что-то стукнуло — похоже, ударили деревом о камень, скрипнула дверь. Кто-то пришел, а он не успел добиться своего. Теперь Эрнани воспользуется случаем и прервет мучительный разговор. Неужели придется сказать правду? Видимо, да. Он вернется позже и признается…
— Мне надо поговорить с тобой, эпиарх. — Эридани Ракан стоял на пороге, а стук… Приветствуя повелителя, стражники ударяют древками копий в пол.
— Мой анакс, — худенький светлоглазый мальчик, который вот-вот станет наследником престола, неуклюже поднялся, — я готов. Диамни просит разрешения навестить… ему нужно… закончить картину…
— Какую?
— «Возгордившегося».
— Что ж, он прав, — губы Эридани сжались, — тебе придется учиться безжалостности, Эрно. Для анакса, если он анакс, так же, как и для художника, если он художник, существует лишь главное. Для анакса — анаксия, для художника — картина. Мастер, то, что нужно для рисования, при тебе?
— Да, мой анакс.
— Сколько времени тебе понадобится?
Пять минут, чтобы сказать правду, и полтора часа, чтобы ее скрыть.
— Не менее трех часов, государь.
— Они у тебя будут. Можешь идти прямо сейчас. Ка́ннио!
На пороге возник человек, чем-то похожий на матерого саймурского волкодава.
— Отведи мастера Диамни к эпиарху-наследнику.
13
Мастер
Диамни Коро никогда не бывал в тюрьмах, и воображение художника услужливо изобразило мрачный подвал, охапку гнилой соломы в углу, низкие сырые своды, на которых одна за другой набухают и срываются вниз капли, забранное решеткой окошко под самым потолком… Мастер готовился спуститься вниз, а его повели наверх.
Подъем казался бесконечным, крутая лестница кружила и кружила, ноги едва помещались на узких ступеньках. Наконец они пришли. Еще один просчет! Стражник на верхней площадке не стал греметь ключами, отпирая замки, а забарабанил в дверь, которая тотчас распахнулась. На пороге вырос высоколобый утешитель, в своей лиловой с серебром тоге больше похожий на ученого, чем на жреца.
— Вот, — объяснил стражник, — художник… Прислали… Демона рисовать.
— Приветствие мастеру, — высоколобый был учтив и равнодушен, — надеюсь, света тебе хватит.
— О да!
Восьмигранная комната с восемью окнами, сквозь которые лился яркий летний свет, была мечтой любого художника. Ни сырости, ни решеток, ни жалкого свечного огарка. Оковы, правда, имелись, причем чудовищные. Видимо, тюремщики опасались, что узник наложит на себя руки.