— Сночуй у нас, Зору́нка! — ещё раз предложила дородная женщина, протягивая девушке корзинку с тёплыми пирожками, укутанными в полотенце. — Поздно уже, а тебе лесом идти.
Зорунка — подруга её средней дочери — откинула за плечо богатую льняную косу:
— Матушка велела возвертаться, так что пойду уж, а то пирожки простынут. Да и не лес там — так, перелесок. Недолог путь, до ночи одолею.
— Ну, как знаешь, — проворчала женщина, продолжая глядеть неодобрительно. — В Тирса́рах вон, сказывают, веросерк завёлся.
— Да ну, маменька, — вмешалась дочка, — не пугай Зорунку, веросерки отродясь из сказок в наш мир носу не казали!
— Не казали, а девку тамошнюю кто-то задрал, пока она по ягоды ходила и от подружек отстала. Нашли только спустя ночь.
— Так, может, медведь? — пожала плечами Зорунка.
— Может, и медведь. Вот только вспороли её от чресл до горла ровнёхонько, рёбра выворотили и сердце вынули. А чтобы зверь её грыз — так и нету на то следов.
— Девку-то, часом, не Амри́нкой звать? — усмехнулась дочка, боязливо передёрнув плечами. — Коль она, так и не бывало у неё сердца отродясь. Скольких парней измучить за свою весну успела!
— А ты не зубоскаль на чужое-то горе, в наш двор накличешь! — цыкнула на неё мать. — От Тирсар до нашей Малой У́льчи рукой подать. Может, всё-таки переночуешь? — перевела она взгляд на дочкину подругу.
— Да нет, тётушка, пойду я. Пирожки стынут.
Лесок и правда был невелик, а сразу за ним — родная деревня, Большая Ульча. Под сенью деревьев сумерки казались гуще, а подступающая осень — ближе: под ногами вовсю шелестело золото бирши — она начинала сбрасывать листья раньше прочих, ещё с августа. Зорунка шла, шурша по ним длинным подолом, и по сторонам старалась не глядеть: а ну как в полумраке примет корягу за чудище? И так боязно. Хотя чего бояться: этой тропкой она ещё в детской рубашонке в гости к соседям бегала, черницу тут собирала и песни пела, вторя птичьим трелям. Но сейчас в лесочке стояла глухая тишина, какая воцаряется, когда день перекатывается в ночь, а лето — в осень. Зорунка перехватила тяжёлую корзинку в другую руку и тихонечко запела — всё ж веселее. В просветах меж ветвей уже мигали огоньки, затепленные в окошках деревенских домов. «Вот и добралась», — улыбнулась Зорунка, вновь перехватывая корзинку.
Вдруг откуда-то, словно принесённый невесомым ветерком, прилетел звук: тонкий, на грани слышимости, похожий на манок, каким охотники подзывают псов. Зорунка остановилась и, затаив дыхание, вслушалась. Но кругом стояла всё та же глухая тишина. «Померещилось? Иль в ушах с устатку звенит?» Она подождала немного, но звук так и не повторился. Зорунка двинулась дальше, на деревенские огни. Листья шуршали под её башмачками, разлетались, сметаемые длинным подолом, завивались в маленькие смерчи. Протяжный и заунывный зов манка повторился, и теперь Зорунке точно не почудилось. Она остановилась, и тут будто невидимая рука провела по опавшим листьям, смахивая их с обочины прямо на тропку перед девушкой.
— Что за диво? — прошептала Зорунка. — Вроде ж и ветру-то нет…
Она помялась с ноги на ногу, не решаясь переступить нанос из листьев, перехватила корзинку. Вновь глянула на деревенские огоньки, по-птичьи рассевшиеся на ветках, и подхватила подол.
В этот раз манок прозвучал ещё ближе и тоскливей, и у Зорунки аж сердце захолонуло. Листья взвихрились, поднялись высоко, заметались, зашелестели чужим, страшным шёпотом, подняли с земли мелкие веточки и клочья мха. «А ветру-то так и нет…» — отстранённо подумала девушка, остекленело таращась на лиственные вихри, что становились всё плотней и плотней.
Что-то росло внутри них, невидимое, бестелесное. Оно дышало в лицо Зорунке густым и красным, смотрело хищно и бесчувственно — живые так не смотрят. Манок пел призывно, холодно и страшно. Нужно было бежать, бежать и не оглядываться, бежать до деревенских огней — они уж так близко, рукой подать! Но девушка всё стояла и смотрела, смотрела, не в силах сдвинуться с места, пока корзинка не выпала из её дрожащих пальцев, рассыпав тёплые ещё пирожки Зорунке под ноги. И тогда она метнулась, что есть сил, но не к деревенским огням, а назад, в сгущающийся сумрак перелеска.
— Эту не бери, кириа. — Кавьяльный отпихнул тощую, красную в бурый крап морду молодого кавьяла, высунувшуюся в щель над затворкой загона. — Дурная она. Да и окрас — будто кровью забрызгали. Добра не принесёт. Вон того возьми, хороший!
Кавьяльный провёл Тшеру по засыпанному сеном проходу дальше, приоткрыл дверцу стойла.