На следующий день, рано утром, был дан сигнал к отъезду, больше похожему на отступление. Недовольных, ворчащих, не выспавшихся после бурной ночи солдат у ворот ждут сани. Длинная вереница саней. Трещит мороз.
— Лучше было бы впрячься самим вместо коней, — ворчит кто-то.
Нет, это не Шарох, тот совсем онемел от стужи.
Эмерих, потревоженный шумом, несколько раз поворачивается с боку на бок, но не просыпается. Эмануэль всовывает ему в руку прощальную записку.
До Подолинца четырнадцать километров. По крайней мере, так сказал нам возница. Он кладет в рот предложенную нами сигару и жует ее. Темно-коричневые слюни текут у него по подбородку и тотчас замерзают.
Мы приехали, когда уже смеркалось, и тотчас завалились спать. Ну и холодина тут, у подножья Высоких Татр! Горы синеют, как стальные клинки — Ягнячи, Ломницкий штит, Славковский штит. Утром они окрасились багрянцем. В этом ярком уборе еще великолепнее стала их вековая краса. Трудно было отвести глаза от чудесного зрелища, напоминавшего о сказочном обиталище богов — Олимпе.
«Почему почтовое ведомство не догадается изобразить Татры на марках?» — сказал кто-то, когда утром наша первая рота мчалась на санях по замерзшему руслу реки Попрад. (Две трети батальона остались в Подолинце.) Все мы любовались вершинами гор, подернутыми белым туманом. Так мы проехали километров десять или больше. Руки и ноги у нас закоченели: шутка ли — неподвижно сидеть в санях, на таком морозе!
Горная деревушка Гнязда, в которой нас расквартировали, расположена в двух шагах от польской границы. Несколько шинкарей-евреев торгуют здесь мутной водкой. Их жены и дочери все время улыбаются нам и бессмысленно хихикают. У смеющихся евреек дразняще колышутся груди; их тела полны упоительной любовной сладости, и это мучительно волнует нас. О женщины, вы никогда не поймете, что нельзя разделить всех мужчин мира на влюбленных и равнодушных, воспитанных и неотесанных, малорослых и высоких, здоровых и хворых, страстных и флегматичных, шовинистов и интернационалистов, бедных и богатых. Они делятся только на военных и штатских!
Мы пьем водку в одном из шинков. Хозяйка, высокогрудая Эстер, стоит у прилавка. Она беспричинно хихикает, грудь ее колышется от смеха, в лице и глазах — испуг и застенчивость.
Добровольцы обступили прилавок. Каждую минуту кто-нибудь выбегает вон, его тошнит. Рвота тяжелая, почти обморочная, человек не чувствует даже свирепой стужи. Ну и водка здесь!
Но что за грудь у шинкарки Эстер!
Старший лейтенант Дворжачек запускает обе руки ей за пазуху. Шинкарка взвизгивает. Дворжачек не выпускает ее, сжимая как безумный. Жалобный крик еврейки разносится по долине, кони испуганно рванули.
— Будешь помнить, как кататься со мной, сволочь! — восклицает лейтенант, отпуская женщину. Схватив револьвер, он принимается палить по телефонным роликам.
Эстер опять хихикает, но уже испуганно, и в глазах у нее застыли блестящие слезинки…
— Пальни и ты, черт возьми! — кричит офицер Эмануэлю, который сидит на козлах рядом с возницей, и протягивает ему револьвер.
— Не буду. Я не такой меткий стрелок, как ты, брат Дворжачек, еще испорчу связь со штабом, — отрезает Пуркине.
Они едут в Подолинец, в штаб. Эстер — с ними, воспользовавшись возможностью съездить в Подолинец.
Просьбы Пуркине отпустить его и на этот раз не достигают цели.
— Что? Отпустить тебя домой? Это невозможно, брат Пуркине. Невозможно! И думать нечего!
Эмануэль запротестовал, но его прервали с удивлением: «Вот еще выдумал! И как ты мог такое выдумать!» Когда Эмануэль отважился решительнее отстаивать свои права, его грубо оборвали, не сказав даже, признают или не признают в штабе батальона постановление, на которое он ссылался. Эмануэль был обеспокоен не столько тоном отказа, хотя и не ожидал такой грубости, сколько тем, что рота была уже где-то в глуши, далеко от железной дороги. До станции несколько часов езды на санях. От Праги они так далеко, словно попали на край света, затеряны в горах, где снега выше головы. Попробуй-ка тут добиться справедливости!
Добровольцы бесконечно режутся в карты или спят. Пуркине нервно ходит по комнате, дергая себя за усы. Лицо у него мрачное, он полон отвращения к военной службе и тревожных дум.