Несете вы нам привет с фронта, ласточки, от наших отцов, мужей, братьев, друзей, любимых?
С какой отрадой и надеждой следили люди за прилетом ласточек, радовались их первому щебету, словно услышав вестников мира. Все обитатели нашего дома улыбались, мои сестры махали платочками, казалось, что мы празднуем конец войны. К осени, когда ласточки снова полетят в теплые края, на юг, уже должен быть мир. И все же еще падут сотни тысяч воинов, быть может, даже больше, чем пало за истекший год. Отпускники, раненые и новобранцы ясно понимали это. И хотя проводы на вокзале теперь проходили значительно спокойнее, на душе у отъезжающих на фронт было, пожалуй, даже тягостнее, чем прежде.
Нога Эмануэля быстро заживала, пребыванию в лазарете приходил конец. Маршевые части сейчас отправлялись на фронт в горячечной спешке, буквально по пятам одна за другой. Поезда мчались на юг.
Эмануэль приходил в ужас при мысли о том, что опять будет оторван от факультета. Об опасностях фронта он не думал, больше всего его беспокоила потеря времени. Ее он боялся панически.
Настоящее и будущее — вот к чему были обращены все мысли и стремления Эмануэля.
Настоящее — его проклинает весь мир. А будущее? На него все уповают и жаждут его, как золотого тельца, которому мы всегда будем поклоняться. Ради блеска этого тельца каждую минуту умирают, истекая кровью, теряют зрение тысячи человек. Будущее! Чего только не говорят о нем повсюду — в окопах, в тылу, на военных кораблях, аэропланах, подводных лодках, в лагерях военнопленных? Оно, мол, принесет освобождение народам, прогресс и лучшую жизнь человечеству. Веские слова, да и не зря столько людей погибло ради всего этого! Солидные слова, подобные плащу из прекрасной ткани, под которым почти незаметны жирные телеса золотого тельца. Каждый из нас не пожалел сил для того, чтобы этот идол был грандиозен. Ему отданы крупнейшие ценности, первенцы и младшие сыновья, золото, серебро и медь, оловянные сковородки, колокола и последняя рубашка.
По подсчетам О. Лемана-Русбульдта, каждый павший воин принес к подножию идола сто пятьдесят тысяч крон. Убийство одного военнослужащего — со всей предварительной подготовкой, дополнительными расходами, содержанием военной машины, стоимостью боеприпасов, в общем всех расходов на войну, — обошлось ровно в триста тысяч крон. А так как дивиденды по военным поставкам составляли 50 процентов, акционеры получили за каждого убитого по сто пятьдесят тысяч «за штуку», независимо от возраста и национальности, телосложения и человеческого достоинства.
Нога Пуркине быстро заживала. Он знал, что повторное обмораживание очень опасно, и все же рискнул снова прикладывать к ноге замораживающую смесь. Лишь бы не быть оторванным от учения, лишь бы не угодить куда-нибудь в окрестности Пьяве. Правда, Пуркине был очень осторожен, он тщательно заботился о том, чтобы военные врачи, которые все-таки помнили, как в прошлый раз выглядело больное место, не заподозрили неладного. Эмануэль поддерживал обмораживание точно в одном состоянии, стараясь, чтобы оно не заживало. До чего это было болезненно! А кроме того, стоит хотя бы чуточку передержать замораживающий компресс, и погиб навсегда палец, да еще часть ступни. Военные коновалы без долгих околичностей ампутируют палец, а Эмануэля все равно пошлют обратно в часть. От этого не спасала даже потеря пальца на левой руке или отсутствие одной почки, что уж говорить о пальце на ноге, — ноги ведь все равно не видно в ботинке, а босым ты на фронте ходить не будешь.
С Губачеком Эмануэль виделся регулярно раз в две недели, по пятницам, и Пепичек всякий раз сразу же справлялся, как поживают «реставрированные картины». Так он называл обмороженный палец…
Забавно было смотреть на эту парочку ветеранов, гуляющую по улицам. Бедно, но с трогательной опрятностью одетый гимназист, кормившийся уроками в знакомых семействах, и кадет, опирающийся на костыль.
Наверно, ни один кадет на свете не относился так непочтительно к военной форме, как Эмануэль. Он безгранично презирал свой чин, мундир был ему органически противен, как наглядное выражение военщины.
Эмануэль почти целиком отломил одну из трех звездочек на одной стороне воротника, на другой стороне от них тоже осталось только полторы. Эти, казалось бы, незначительные дефекты придавали ему весьма неряшливый и плачевный вид: ведь и в штатском платье скверный воротничок и галстук портят вид самого лучшего костюма.
Наверное, Эмануэль придумал бы еще что-нибудь, но в Праге, кишевшей офицерами, нельзя было ходить с особо бьющими в глаза изъянами на мундире, и Эмануэлю пришлось ограничиться таким пустяком, как звездочки. Но и это создавало стиль. Каждый обрывок нитки, торчащий из воротника на месте утраченных звездочек, наводил встречных на мысль: какой убогий, задрипанный офицеришка!