Вся фигура Эммы подернулась легким оранжевым флером.
- ...поэтому вы, Герман Петрович, - обрушивала она свои сердитые слова на главного инженера, - так и считаете. А по-моему, потому-то ничего странного и нет в том, что именно наш лучший колориметрист-тонировщик и заболел таким ужасным дальтонизмом... поэтому с ним и случилось такое заболевание, потому что он очень чувствителен к цвету, работает... он работал с ним. Вот вы, Герман Петрович, непосредственно с цветом не работаете, так с вами... у вас никакого дальтонизма такого ужасного не будет... не произойдет, потому что для вас цвет не имеет решающего значения... А вот у Кости Дымкина...
То ли из-за волнения она сбивчиво говорила, то ли из-за этого плавающего звука до меня долетали не все ее слова - не знаю почему, но речь Эммы показалась мне странно прерывистой. А тут вдруг я совсем перестал ее слышать.
Я выпрямился на стуле. Эмма двигала губами, открывала рот - что-то говорила мне, что-то спрашивала, но я ее не слышал. В то время как шум в зале - негромкие слова, шепот, как кто-то двинул по полу стулом, шелест бумаги - я слышал хорошо.
Невидимая, как бы сама по себе в воздухе натянутая струна неистовствовала и плакала. Я еще ничего толком не понимал. А на фоне этого струнного плача, может быть, в такт моим собственным сердечным ударам, часто позванивала прозрачная капель. И вместе с этой капелью в нос мне ударил непереносимый запах искромсанной свежей картофельной ботвы - запах, какой бывает после сильного града.
Я зажал нос пальцами и стал дышать ртом, но запах все равно ощущал.
Один за другим все присутствующие повернулись ко мне.
Павел Иванович, наш директор, встал и спросил меня:
- Дымкин, что с вами? Кровь из носу пошла? Врача, может, вызвать?..
- Да нет! Что вы, - улыбнувшись, громко, по-моему, даже слишком громко сказал я. - Просто я ее не слышу!..
- Эмму Луконину? А меня слышишь?
- Конечно, слышу! Всех слышу и все слышу. И какая-то струна еще словно плачет и капельки дзинькают, - улыбнувшись, полушутливо сказал я.
Многие зашушукались, с внимательными, серьезными лицами поворачивались в мою сторону, сдержанно кивали друг другу.
Поднялась со своего места и стала что-то говорить Эмма Луконина. Все повернулись к ней. Она то и дело обращалась ко мне и что-то мне говорила. Я лишь видел, что она что-то спрашивает у меня, но не слышал ни одного ее слова.
Борис негромко сказал мне:
- Эмма спрашивает, как называется такое заболевание. И просит тебя рассказать, как и что произошло там с тобой, в деревне...
- Полная, абсолютная цветослепота, - отчетливо произнес я. - Был я у врача в поликлинике, больничный есть... Предварительный диагноз: ахромазия, или аномальная ахроматопсия... Еще будет тщательное обследование. Пока что не все ясно... Все произошло за несколько секунд... - сказал я. - Рассказывать-то и нечего. В конце своего отпуска я был в деревне. Как-то в полдень разразилась сильнейшая гроза. Когда она кончилась, я вышел во двор. Стоял и глядел на огромную темно-лазурную тучу, висевшую за рекой. В затылок мне светило жаркое солнце. Во дворе, на сверкающей от дождевых капель траве стояла коляска с грудным ребенком... На противоположном берегу очень ярко, зелено светился вымытый дождем лес. А над рекой, прямо перед лесом, висела огромная радуга. Я стоял во дворе и глядел на близкую радугу. За ее широкими прозрачными цветными полосами в разные цвета был окрашен сырой, солнечный лес... Пахло картофельной ботвой, побитой градом...
- Это не так существенно, - перебил меня главный инженер. - И вдруг вы перестали видеть радугу. Не так ли? - улыбнувшись, спросил он меня. Рассказывайте дальше.
Я молчал. В зале было тихо.
- Не так, - сказал я. - И вдруг из зала исчез Ниготков.
Многие, гремя стульями, стали поворачиваться, желая удостовериться в отсутствии Ниготкова. Кто-то на пол уронил книгу, какая-то женщина сдержанно засмеялась.
- Он вам, Диомид Велимирович, нужен? - спросил меня инженер.
- Нет, он мне не нужен. Я глядел на радугу, - продолжал я свой короткий рассказ. - Высокая коляска стояла на изумрудной мокрой траве. В ней спал ребенок. Когда я услышал крик ребенка... Вы не представляете, сколько в его крике было обиды! Я повернулся. Коляска была опрокинута. Кокон белых пеленок по сверкающему зеленому подорожнику катала и подбрасывала огромная белая свинья. Старалась их размотать. Она была большая, как белый полярный медведь, и чистая, словно только что с выставки. Я хотел схватить вилы, но их нигде не было видно. Я бросился к белой свинье, изо всех сил пнул ее. Но она лишь чуть сдвинулась, в одно мгновение повернулась ко мне оплывшим рылом. Сверкнув бесцветными глазками, она так обдуманно и злобно огрызнулась, что я испытал огромное потрясение, осознав вдруг свое бессилие. Она чуть не цапнула меня за ногу. Вот тут-то я и не помню... Я просто нагнулся и осторожно поднял ребенка на руки... Я увидел, что только что бесцветные, склеротические глазки свиньи - теперь чернильно-сиреневого цвета, а сама свинья была не белой, а розовато-фиолетовой. Вот тут-то, Герман Петрович, - сказал я инженеру, - я и не увидел радуги, хотя искал ее и, по глупости, хотел показать орущему ребенку. В то мгновение и произошла перекодировка, трансформация моего цветовосприятия... Держа плачущего ребенка на руках, я почти все вокруг видел белым, черным и серым разной светлоты. Да, почти все... Меня поразило другое: я увидел, что лицо ребенка было какого-то странного, совершенно неизвестного мне цвета. Такого же потрясающего цвета были деревья в огороде, все еще влажная от дождя трава, лес за рекой, пролетевшая птица, выбежавшая из дому сестра... Я потом назвал этот цвет "тау"... И только свинья была фиолетовой...
- Ну все ясно, Константин, - нетерпеливо прервал меня главный инженер. - Это уже дело специалистов...