Полагаю, с моей стороны было безобразным хамством не сказать Анне про Энн. То, что в Вирджинии есть девушка, с которой я слишком тесно связан, перед которой я несу огромную ответственность, не имело никакого отношения к природе и силе моих чувств к Анне, что совершенно не зависело от ее пола. Мне нравилась Анна. Я чувствовал к ней некую неуместную жалость, и это, боюсь, приносило мне легкомысленное удовольствие, от чего я не мог избавиться. Я не любил Анну, не чувствовал к ней физического влечения и не хотел иметь с ней ничего, кроме дружбы.
В начале ноября я совершенно случайно встретил одну из трех ее соседок по комнате, студентку, три года остававшуюся лучшей подругой Анны. Прежде чем она вышла за меня замуж, ее звали Сара Берд. Я зашел в кампус, обедал в кафе-автомате. Анна и ее соседка по комнате уже находились там, но кафе было переполнено, и я их не видел, пока не доел. Они подошли к моему столику. Анна представила ее.
Сара Берд. Двадцать один год. Из Индианолы, что недалеко от Де-Мойна. Ее отец, в скором времени ставший моим тестем, был священником в отмирающей англиканской церкви. На людях он представлялся образцовым человеком — образованный, мудрый, учтивый, с изящными манерами, почтительный, благородный. Дома, с женой и тремя детьми, он превращался в деспота. Мне удалось бегло познакомиться с его домашней личиной. Этого хватило, чтобы уничтожить во мне остатки христианской веры; лишь находясь в его присутствии, я понял значение выражения «вместе с водой выплеснуть ребенка». Совершенно ясно, что именно он являлся основной причиной многих, если не всех, эмоциональных слабостей Сары. Ее мать, аристократка-норвежка, по рождению принадлежавшая к лютеранской церкви и после почти тридцати лет в Америке едва говорившая по-английски, никак не могла предотвратить или хотя бы умерить нападки мужа, чьей излюбленной целью был старший ребенок — красивая, апатичная, чрезвычайно уязвимая Сара. Я его ненавидел все семь лет. Я внимательно наблюдал за ним всякий раз, когда он приближался к дочери. Я с трудом сдерживался, чтобы не вмешаться, сгорал от нетерпения вывести его на чистую воду. (Конечно, бред. Мне было чуть за двадцать. Я не мог стать соперником для этого человека.) Когда Сара умерла, я едва удержался от того, чтобы прилюдно не обвинить в этом его. Я не позволил ему провести поминальную службу. Больше я ничего не мог с ним сделать.
Сара стала моей женой. Я прожил с ней семь лет. Я знал ее лучше, чем кого бы то ни было до нее или после. Я любил ее так, как никого и никогда не любил. Она была самой красивой женщиной из всех, каких я видел. С самого начала я сознавал, насколько она уникальна. Она была худая и бледная. Во сне ее лицо становилось печальным. Вокруг нее сгущалась тьма. У нее были впалые, обведенные темными кругами глаза. Она была тихой, вежливой, пугливой, потому что была очень нежной и легкоранимой. Именно так я говорил о ней Анне (как она теперь утверждает, ее это совершенно не ранило), и Анна замечала, что таким образом я мог бы описывать некую эфирную барышню девятнадцатого века. На мой же взгляд, эти печальные особенности и составляли ее красоту, воздушную, асексуальную и, при всей ее печали, безмятежную. Сара была неотразима.
Во время той первой встречи она сказала лишь одно слово — «привет». Она с удовольствием предоставила беседу Анне. Как только мы познакомились, я, как это часто бывает, начал то и дело встречать ее в кампусе. С ней было нелегко заговорить, нелегко даже догнать ее. Если она не была с Анной, чье присутствие делало любую попытку контакта неудобной, то почти всегда находилась среди толпы однокурсников, парней и девушек, отличавшихся от нее, как свет от тьмы: шумные, разнузданные, беззаботные дикари, они жили так, словно считали, что никогда не умрут. Позже она мне говорила, что презирала их. Но среди них, говорила она, в самой гуще этого сброда, в их коллективном содрогании, ее боль притуплялась. Она чувствовала себя закрытой со всех сторон, когда не нужно ни говорить, ни думать.