Выбрать главу

И все же он был! Он был, этот мальчик!.. И теперь в ночном темном купе под грохот колес, когда Андрей Лысогор остался наедине со своими мыслями, он, тот сельский хлопчик, вырвавшись из прошлого, из сумерек десятилетий, все ярче, все властнее и настойчивее входит в его, современного Андрея Лысогора, чувства, овладевает душой… «Додому, додому, до отчого дому…» И он естественно и легко перевоплощаясь в того полузабытого мальчишку, думает, чувствует, грустит, радуется, живет его жизнью со всей изначальной детской остротой так, будто никогда и не было сорока с чем-то лет, будто он лишь теперь начинает жить в том далеком степном селе Терногородке в давно отшумевшие двадцатые… И окружают тебя давние-давние картины, возникают перед внутренним взором, казалось бы, давно забытые, умершие или еще живые, но теперь до неузнаваемости изменившиеся люди такими, какими они были тогда. И сам себя видишь — с выгоревшим на солнце чубом, с пересохшими и потрескавшимися на степных ветрах губами, с облупленным носом, мальчишкой-пастушком, ободранным и часто полуголодным, а потом лучшим учеником, юным спартаковцем, пионером-ленинцем, комсомольцем… Сначала секретарем сельской ячейки, затем заведующим отделом райкома комсомола. И ты снова остро, будто наяву, переживаешь все так, как чувствовал и переживал тогда. И просыпаются в тебе давние, казалось, навсегда забытые желания, мечты, надежды, в сущности давно уже осуществленные. Оживают и те сомнения, колебания, боли, которые, казалось, давно уже перегорели и отболели.

И всплывает в твоем воображении весенний солнечный день. Воскресенье. Троицын день. Вся земля вокруг полнится яркими красками, дурманным ароматом цветения, оглушающим птичьим щебетом. Издали, от центра местечка, плывут, перекатываясь через их дворик, эхом отдаваясь за оврагом в степи, многоголосые волны духового оркестра. И от этого все вокруг кажется особенно праздничным и веселым. А ему хочется только одного — подальше от людских глаз, чтобы никто его не увидел и не спросил, почему он не со всеми, не со своим классом, почему забился в кусты терновника в конце огорода, закрыл ладонями уши, чтобы не слышать праздничной музыки, и до боли стиснул зубы, чтобы не расплакаться…

Да потому, что для него, маленького Андрейки, этот праздничный солнечный день был черным днем! И поди ж ты теперь, через десятки лет, скажи кому-либо, что омрачил этот весенний солнечный день, превратил в темную, непроглядную ночь сущий пустяк — двадцать пять копеек! Двадцать пять копеек, всего двадцать пять не хватало тогда мальчишке до полного счастья! Счастья почти на всю жизнь! А их у него не было! И негде было взять!.. Иди теперь объясняй, что тогда в далеком степном местечке впервые прокрученный в старом каменном амбаре немой кинофильм произвел на людей не меньшее впечатление, чем сегодня прорыв в космос. Первым — Андрей запомнил это на всю жизнь — был «Золотой запас», вторым — «Рассказ о семи повешенных», а последнюю, пятую серию третьего фильма «Человек под чужим именем», показывали именно в тот воскресный день для детей, для школы… Рассказам, восторгам, радости в школе не было конца. А он так и не смог увидеть ни единой серии. Не было у него этих двадцати пяти копеек — по пять копеек на каждую серию…

И тот воскресный день, когда все или по крайней мере большинство детей просматривали последнюю серию, стал одним из самых черных дней его детства. Он был в отчаянии, чувствовал себя глубоко обиженным, обворованным, оскорбленным.

А теперь скажи кому-либо из теперешних школьников об этой его горькой детской драме! Не поймет и не поверит. Он, Андрей Семенович, однажды рассказал о ней своим дочерям-студенткам. И они не поняли! Не то чтобы не поверили, а не поняли:

— Как, неужели у твоей мамы в самом деле не нашлось каких-то там двадцати пяти копеек?! В конце концов, можно было бы взять у кого-нибудь взаймы!

У них с мамой их просто не было! Если бы под осень… А весной, когда еще и свежий огурец был в диковинку, копейки не было. И занять не у кого было, и стыдно! Если бы еще на хлеб или керосин, а на билет в кино… Да их бы с мамой на смех подняли!

Тогда, в детстве, такие вещи он переживал остро, хотя никогда и никому из зажиточных не завидовал. Очень рано, кажется еще даже до школы, интуитивно понял то, что власть теперь у бедных и для бедных, и своим бедняцким происхождением откровенно гордился… «Бы-ли па-ны, бы-ли рабы. Нет па-нов, нет ра-бов!» — первые слова, которым его научили в школе. Хорошие, правдивые слова. Только их нужно было подкреплять, отстаивать, воплощать в повседневную жизнь трудом, борьбой и старательным учением. Учиться, учиться, прежде всего учиться… Так ему постоянно вдалбливали в сознание и в школе, и дома. Постоянно повторяли эти слова и учителя, и мама, и в пионерском отряде, и в комсомоле. И он учился. Работал и учился. С легкой душой, охотно, старательно… Мама этому радовалась, учителя выделяли, родители обеспеченных учеников даже завидовали маме. Вроде бы все в порядке, если бы жили они с мамой не так бедно и если бы не ходил он в таком рванье, в котором иногда в школу стыдно было показаться! А чего стоило сидеть за партой рядом с хорошо одетыми да откормленными детьми нэпманов или кулаков! Из-за своей бедности он не любил даже школьных праздников и по возможности избегал их. Понимал, конечно, что бедность временная не порок, так же, как и то, что учится он лучше многих из сытых и хорошо одетых. И перечитал столько, что ни одному из них такое и не снилось… Но вот беда — из всего этого ни новые рукавички, ни кожушок не сошьешь! И он стыдился своих рваных опорков, старой, еще отцовской, свитки, страдал от гордости. Эти его детские муки, как бы это ни казалось странным, так и не забывались, заново переживались каждый раз, когда он вспоминал о них, в самые счастливые минуты его, что ни говори, во многом не совсем обычной жизни. Даже и тогда, когда достиг уже высших дипломатических рангов и поднялся на такую высоту…