Женщина встала, изогнувшись, легко, как рысь, оказалась подле Маши и провела рукой по ее плечу.
— Хорошая ты. Легкая. Как голубка. Будьте гостями. Располагайтесь…
— Не хочу я здесь, — неожиданно сказала Маша.
— Да мы туда пойдем, в комнату, — подхватила женщина, открывая ряд белых крупных зубов. — Вот сейчас бабка самовар вздует, мы чай собирались кушать.
Маша отступила к двери.
— Мы в другой раз к вам вернемся. Как дом найдем, где жить. У вас не хочу — сыро. Не обижайтесь. Просто сырости боюсь. Не обижайтесь… Нам до темноты надо успеть. Прощайте…
В потемках поспешно мы уходили от дома. Прошли косогором к дороге, пересекли ее и, обогнув придорожную церковь, — вороны взлетели, — бок ее обнажившегося кирпича, вышли, скользнули в улицу, в ряд домов. Хотели было уже идти дальше, к низине, как тут разом оба повернули головы и увидели среди яблоневых и вишневых деревьев почерневший, с серебром и золотом дом. Не сговариваясь, свернули к нему.
Дверь была не то что не закрыта, она была отворена. Мы вошли в сухость, в запах душистый…
Что-то цветастое двигалось в глубине, у печи, в отсветах яркого пламени.
— Это мы, — сказала Маша.
Звонкий плавный голос откликнулся:
— Ну, гости! Слышу…
К нам обернулась женщина, только по пряди седых волос распознать можно было, что это старуха. Маленькая, гладкая, резвая… Волосы ее были прибраны под белый платок и оставляли открытым высокий лоб. Глаза голубые искрились смехом и радостью.
— На пироги поспели как раз, — сказала она, подходя все ближе к нам, улыбалась приветливо, открыто, просто, как будто она нас знала давным-давно. — Проходите, куда глядится… Как вас величать-звать?
— Это мой Василий. А я — Мария, Маша…
— И я — Мария, Марья… — замечательно так ответила старушка. — Будем ладить…
Обе они улыбались, им было хорошо. А значит, и мне стало хорошо. Мы уже сидели за столом. Марья в который раз разливала чай, пододвигая чашки к самовару, неспешно отодвигала одну, подставляла другую… И так же неспешно продвигался и наш разговор… Шло узнавание друг друга.
Остались мы, конечно, у Марьи. Началась наша жизнь здесь. Мужчина должен, естественно, работать везде и всегда. А тут у нас как будто медовый месяц. Хотя никакой еще свадьбы не было, и даже немногие знали, что мы поехали сюда вместе.
Надо было работать.
С чего начинать? Марья выделила мне клеть для занятий, и я, до того как проснется Маша, работал, наблюдая, как поднимается солнце, как птицы то взлетают, то опускаются к земле. Вот застонали коровы и овцы засуетились. Марья вывела их к стаду. Кто-то заглядывал ко мне, в оконце, глазастый, с длинными волосами, в синем платье… Я писал «Белых верблюдов», а вечерами, при свете керосиновой лампы (электричества тогда еще не было здесь), читал поэму Баранаускаса «Аникшяйский бор». Я погружался в мир, где люди совершали мужественные поступки, где проявлялись народные характеры. И этот дивный бор на берегах Швентойи, в сказочной стороне Жемайтии, где цветы, ягоды, грибы, колоски, звери, птицы, Антанас Баранаускас, народный литовский поэт, расположил в хороводе грусти и радости народной жизни.
А ведь мне должно было быть очень хорошо. Так оно и было, если бы…
Помню ночной час на реке, когда мы возвращались из гостей, из другой деревни. Мы двинулись росной травой, потом почувствовали под ногами траву скошенную, и вот из темноты выступили очертания трактора с косилкой.
Маша почему-то испугалась. Но вскоре пришла в себя и полезла в кабину, любопытная, греться, в замкнутое пространство, устав от окружающего леса, от скрипа дверей в глухой лесной деревне, от впечатлений и разговоров…
Мы вернулись уже на рассвете и не стали беспокоить Марью, тихо забрались в мой чулан. Марья все же окликнула нас: «Это вы… живы…» Может, не спалось ей — да и какой сон в ее годы! Но чувствовалось, она именно нас ждала, потому что, еще поворчав и повздыхав, все же просунула в дверь блюдо, накрытое полотенцем, — подовые пироги с гороховой начинкой.
И снова было утро, часы работы, часы радости и мучений, когда мои «Верблюды» неторопливо, настойчиво двигались от страницы к странице. А я вспоминал свою прошедшую юность, удивительно испепеляющее лето в Средней Азии, когда искал этих «горбатых» на пастбищах, а потом вез их в товарных вагонах. Стоял сухой запах джантака, а потом горький — полыни, когда мы миновали Саратов, и луга, выжженные солнцем, и мое страстное желание — победить в этой жизни, единственной, неповторимой, прекрасной, и щемящее чувство одиночества в этом наступившем взрослом мире, и в то же время ликующий гул голосов, приветствующих меня, принимающих в свой хоровод. Я снова возвращался в прошлое, чем-то схожее с нынешним. То ли запахом, то ли дуновением ветра…