Маша выгладила свое новое платье и надела его. Накормила детей и уложила спать. И уже совсем стемнело, включили свет, сели за стол, но праздника не получалось. Разговор потек в русле воспоминаний, как река, что делает изгибы, ответвления, затоны. Маша говорила, что совхоз их разросся, объединив несколько малочисленных колхозов, и она теперь бригадир, и ей выделили мотоцикл, но она взяла вот эту лошадь; говорила, что они все хлопочут, чтобы переселиться на новое место, обстроиться заново, чтобы было свое хозяйство под боком, а то нет ни бани, ни зелени, ни огорода. Живут будто и в лесу, а как-то нескладно. Многие в техникуме не работают, а так, пробавляются на стороне случайными работами. Вот Сергей и стремится получить свой дом. Нет у него времени и сил заняться делом: в техникуме преподает. А пишет мало…
Разговор этот был нам не совсем приятен, потому что велся без Сергея. И Маша это понимала, и скоро вспомнила московскую жизнь, как приезжала ко мне и что тогда видела в Москве. Машинка пишущая, которую они в тот раз купили, стояла на видном месте в чехле как памятник или какая диковинная вещь, вывезенная из неизвестных краев.
Игорь, упоенный говором этой женщины, стал «разоряться» — излагать свои соображения по экономике, политике, общественному устройству этого поселка. Мысли захватили его, тем более что слушатели были благодарные. Они согласно кивали головами, вздыхали, воспринимали беседу художника из Москвы самой как откровение.
Странные сны являются на новом месте. Мне виделось, что я лежу ночью в своей деревне и никак не могу заснуть. Лежу не в доме, а в бане и чувствую, что задыхаюсь, и чернота меня пугает, и какие-то тени бродят, и все я хочу встать и выйти, но лежу, не могу подняться. А там, в углу, будто часы или сверчок тикает — это спасает от теней, привораживает, мешает встать. Потом входит отец, который никогда не был в этой деревне у меня, все собирался, да так и не выбрался, входит он, и вид у него нехороший и улыбка ядовитая, и я, который любил отца всю жизнь, ужасаюсь его вида и того, что он хочет сделать. Я не знаю что, но это меня пугает безумно. Хочется спать, а он стоит, улыбается и зовет меня…
Проснулся в холодном поту, нога моя, завалившись за доски, затекла, хотелось пить. Закрывшись с головой одеялом, рядом спал Игорь, видимо озябший под утро. Свет утра уже проникал сюда, в сарай, через щели. Сарай этот был выстроен с навесом и галереей, откуда спускалась лестница.
Я выбрался наружу. Кругом была тишина, неподвижность; петухи уже прокричали, а птицы еще молчали. Сходил к колодцу напиться, не хотелось будить ни Игоря, ни моих друзей, хотелось побыть одному в тишине, прислушаться к этому начинающему дню, к себе, оторвавшемуся на время от привычек городского быта.
Но недолго мне удалось помечтать. Из дома появилась Маша — заспанная, тепло от нее струилось, — гладкая, плавная, большая. До чего бывает хороша женщина утром со сна! И вот она подходила ко мне, выказывая плавность, округлость линий, свежесть и голубизну тела, отсутствие печали. Радость нового дня, радость утра, жизни, будущего…
— Что же вы здесь сидите, перемогаетесь в тишине? Или уже ходили-бродили? Да вон у вас ноги в росе. И букет собрали, смотрите-ка!
Ее речь была приятна, но и тревожила. Я сказал ей об этом, и она засмеялась грудным, глубоким, переливающимся голосом.
— Ну вы и скажете! А Сережа спит и долго еще будет, если не разбудить, он ведь у меня слабый. Оттого и полюбила, жалею его. Это от отца мне досталась жалостливость, от мужика досталась — мужику и отдается. А где же ваш приятель? Тоже спит, умаялся с дороги. Я видела, глаза у него колючие, цыганские. Выглядывают и все рассказать хотят и спросить.
— На Извозной родился, у Киевского вокзала, может, какая цыганка подарила ему свой взгляд. Но у художника вообще глаза цепкие…
— То-то я смотрю, он ко мне «примеривался», пока Сергея не было…
— Он же портрет вам обещал.
— А может, и что другое тут?.. — улыбнулась она в простоте душевной.
На галерее появился Игорь, тонкий, длинный, подобно Давиду (скульптура Донателло), стройный и не легендарный, а живой; а за ним голубое небо и куры, которых он спугнул. Он потягивался, вздыхал, глубоко дышал, а потом увидел нас и стал спускаться.
Все последующее утреннее — и вода из ведра, и грубое мыло, и куры, и собаки, и кошки, что тут же носились, всполошенные присутствием людей, всплесками и голосами, — предвещало длинный, легкий, радостный день. А что было с нами вчера: усталость, заботы, ожидание встречи, неуверенность — ушло с ночью и сном в то прошлое, которое только спустя время будет вспоминаться.