Выбрать главу

— Нет, я не Крючков. Я русский солдат, в семи ступах толченый, в семи кипятках вареный. Ты еще у мамки титьку сосал, а я уже в окопах вшей кормил.

— Ну, расхвастался! Фронтовик, а дома сидишь, — закипятился Ермошка и скомандовал конвоирам: — Развяжите этих обормотов. Будь они не связанные, вперед бы нашего в лес драпанули. А теперь сидят и героев из себя корчат, зубы скалят. Зря ты, Белокопытов, не дал мне шлепнуть их вместе с возницей, чтобы не задавались.

— Не бесись, Ермолай, не бесись! — начал уговаривать его возница. — Никто над тобой не смеется. А на ребят, если ты не псих, зря несешь. Ты Улыбина знаешь?

— Какого Улыбина? Журавлевского помощника или командира сотни?

— Василия Андреевича.

— Его любой партизан знает. А к чему ты об этом спрашиваешь?

— К тому, что вот этот парень, — показал возница на Ганьку, — его родной племяш.

— Вот так пирог с начинкой! — обескураженно свистнул Ермошка. — Выходит, ты брат нашего командира сотни? Чего же ты сразу не сказал об этом?

— А ты нас шибко слушал? — напустился на него Ганька. — Ты нам рта раскрыть не давал. Задавался как самая последняя сволочь.

— Ну, что говорил я тебе? — сказал Ермошке Белокопытов. — Придется теперь ответ держать.

— Да, нехорошо получилось! — зачесал Ермошка в затылке. — Выходит, зря ты зуботычину скушал. Ты будь добр, послушай, что я тебе скажу. Дай мне три раза по морде и помиримся.

— Рук о тебя марать не хочу. Я лучше обо всем расскажу Роману.

— Значит, жаловаться решил? Ну и жалуйся, черт с тобой! Только ничего мне и Роман не сделает. Дальше передовой все равно не отправят.

— Это как сказать! — ухмыльнулся Гошка. — Могут из партизан прогнать. Могут и расстрелять, если это не первая провинность. Весной одного такого перед строем полка в Орловской расхлопали за то, что любил к девкам под подол заглядывать, наганом в зубы тыкать. Наверно, сам про тот случай знаешь?

— Знаю! — признался Ермошка. — Только я не из тех, кого расстреливают. Я сам расстреливаю.

— Нашел чем хвастаться, — сказал осуждающе Белокопытов. — Думаешь, если приговоренных рубишь, так тебе все сходить будет? Нет, провинишься, и тебя не помилуем. Постановим всей сотней — и пойдешь в расход.

Ермошка приуныл. Потом неожиданно обратился к Ганьке:

— Слушай, тебе мой карабин нравится? Таких у нас три на всю сотню. Если согласишься на мировую, твой будет. По рукам, что ли?

Такое предложение Ганьке пришлось по душе. Карабин был совсем новенький, с хорошо отполированным прикладом и вороненым стволом. Ганька давно мечтал о таком великолепном ружье. Но слишком свежа была обида на Ермошку, унизившего его зуботычиной.

— Соглашайся! — шепнул ему Гошка.

— Не отказывайся, паря, бери! — подмигнул возница.

Но Ганька не согласился. Он готов был на что угодно, чтобы только не дать своего согласия.

Раздосадованный его отказом, Ермошка долго молчал. Потом криво усмехнулся и сообщил:

— Уйду я из сотни Романа. Поищу себе нового командира. Совесть — хотя она и не дым, а глаза ест…

В Богдать приехали в полдень. Это была большая, с добротными домами и обширными усадьбами станица. Со всех сторон окружили ее высокие лесистые горы. Японский летчик сбросил в самом центре станицы три небольшие бомбы. У воронок, вырытых бомбами около церкви на площади, толпились партизаны и местные жители. Тут же валялись убитые лошади в хомутах и седлах, лежала опрокинутая телега с мешками печеного хлеба. Налетающий порывами ветер гонял по площади целую тучу белых и пестрых куриных перьев. Одна бомба угодила прямо в большую стаю чьих-то кур, клевавших просыпанный на дороге овес.

Партизанский штаб помещался в доме бежавшего к семеновцам попа. Над штабом развевался кумачовый флаг с вышитыми золотом серпом и молотом. На просторном дворе стояли оседланные кони, толпились бойцы. У высокого крашеного крыльца отдавал какие-то распоряжения садящемуся на коня ординарцу адъютант Журавлева. Это был чубатый и рослый казак в красных сапогах и малинового сукна галифе, при шашке и маузере.

— Товарищ Апрелков! — обратился к нему Ермошка. — Я тут ребят привез. У них донесение к самому Журавлеву. Давай принимай их у меня.

— Откуда, хлопцы, пожаловали? — спросил Апрелков подошедших к крыльцу Ганьку и Гошку.

— Мы из-за границы, с донесением от Димова.

— Где ваше донесение? Давайте его сюда.

— Его не отдать. Оно у нас в голове, а не в пакете.

— Тогда обождите минутку. Сейчас доложу о вас. Как ваши фамилии?

— Улыбин и Пляскин.

— Хорошо! — И, гремя шашкой по ступеням крыльца, Апрелков ушел в дом. Вернувшись назад, пригласил:

— Давайте к Павлу Николаевичу.

Журавлев встретил ребят в большой светлой комнате с цветами на подоконниках, с тюлевыми шторами на окнах, с красной дорожкой на полу. Он был в темно-синих бриджах с кожаными леями и сером суконном френче с накладными карманами. Широколицый и лобастый, с редкими, аккуратно зачесанными назад волосами, он выглядел старше своих тридцати шести лет. Журавлев был не один. У письменного стола сидел плотный и коренастый военный в суконной гимнастерке с планшеткой на коленях и карандашом в руках.

— Здравствуйте, орлы! — удивленный молодостью димовских посланцев, без обычной серьезной сдержанности и громче, чем надо, поздоровался с ними Журавлев. — Ну, так что велел передать мне Димов?

— Он велел передать, что наш госпиталь на Быстрой, — тут голос Гошки внезапно пресекся от подступивших к горлу слез. Он с усилием отглотнул их и досказал: — Вырезали его белые, товарищ Журавлев.

— Час от часу не легче! — схватился за голову Журавлев. Его собеседник вскочил на ноги, уронив планшетку на пол. Шагнул к Гошке, с дрожью в голосе спросил:

— Как же это случилось?

— Очень просто. На свету, в самый сон, нагрянули какие-то дружинники и всех перебили.

— Значит, никто не уцелел? — вмешался Журавлев.

— Из тех, кто оставался в то время в госпитале, спасся только один раненый. А мы вот с ним, — показал Гошка на Ганьку, — за каких-то полчаса до налета в лес ушли. Завхоз нас ягодники искать отправил. Спасся и Бянкин со своим кучером. Он вечером в бакалейки к Димову уехал.

— Да, порадовали вы нас, нечего сказать. От такой новости с ума сойти можно. — И Журавлев принялся возбужденно ходить по комнате, то ахая, то хлопая себя руками по бедрам. Потом вдруг остановился и сказал:

— Вот, брат Киргизов, на какую подлость они решились. Перебить беспомощных раненых… Какие же это мерзавцы!

— Чего же ты от них ждешь? Это же озверелое кулачье… Воевать с нами у них кишка тонка. А вот пороть, убивать, вешать, на это они способны. На устрашение действуют.

— Ну, этим народ не устрашишь, а только озлобишь. Не зальешь пожар керосином. Все обернется против них. И раз уж они пошли на это, пусть не рассчитывают на жалость с нашей стороны. На дне моря достанем, из любой щели вытащим всех, у кого руки в крови…

Гошка не вытерпел, перебил Журавлева:

— Сделать бы налет на Олочинскую да запалить ее со всех сторон.

— Почему на Олочинскую?

— Это наверняка олочинская дружина была.

Киргизов резко повернулся к Гошке, осуждающе покачал головой. А Журавлев с какой-то горькой иронией произнес:

— Нет, брат, со всех концов не выйдет. Я бы еще согласился с того конца, где богачи живут, да они с краю не селятся. Сам знаешь. Да и не установлено, что это были олочинцы. Это твое предположение. А теперь вот что: дисциплина у тебя хромает, товарищ красный партизан. Старшего начальника перебивать не положено. Учти это на будущее. Сегодня ты партизан, а скоро, глядишь, красноармейцем станешь… Да, кто же из вас Улыбин?

— Я, — ответил Ганька.

— Дяди твоего в Богдати сейчас нет. Вернется не раньше чем через пару деньков. Ты отправляйся в сотню к брату. А когда вернется Василий Андреевич, пусть они сами тебя определяют, куда захотят. Может, при штабе оставят, может, в обоз пошлют.

— Я в обоз не пойду. Я воевать хочу. За отца буду мстить, за доктора Карандаева, за всех наших.