— Да она лягается, холера! — И тут же догадался, откуда у Лягуши ее необыкновенное имя.
Ординарцы и писаря дружно захохотали, загорланили. Ганьке ничего не осталось, как начать смеяться вместе с ними.
— Ну, узнал теперь, откуда у Лягуши такое прозвание? — спросил его ни разу не улыбнувшийся комендант. — Теперь, небось, откажешься от нее и другим закажешь? С таким изъяном это черт, а не кобыла.
— И не подумаю! — надменно ответил Ганька. — Побалуется да перестанет. Пока буду ездить без подхвостника, а там что-нибудь придумаю.
Такого ответа никто не ожидал. Ординарцы, веселый и компанейский народ, начали тогда наперебой советовать ему, как надо держаться с недотрогой Лягушей, а писаря, видя, что смотреть больше нечего, пошли заниматься своими делами.
В тот же день к Ганьке заявился пропадавший где-то Гошка. Он был на белоногом коне с трехлинейкой за плечами и шашкой на боку.
— Ты где это пропадал? — напустился с расспросами Ганька.
— Дела свои устраивал. Определили меня в третий полк к Семену Забережному. Вот это человек так человек. Он меня встретил, как родного. Теперь у него ординарцем буду. К тебе я проститься заехал. Сейчас выступаем на передовые… Если ты тут что-нибудь узнаешь об Антонине Степановне, будь другом, черкни мне. Да и вообще не забывай про меня.
Угостив Ганьку калеными кедровыми орехами, Гошка сказал:
— А твой Нагорный мне понравился. Он мне тоже допросов не учинял, порасспросил обо всем, поучил малость и сказал, что я должен всегда помнить, кто была моя мать. Он мне о ней такое порассказал, что меня до слез прошибло. Ну, поговорили и хватит. Поехал я.
Крепко пожав Ганьке руку, Гошка огрел коня нагайкой и в галоп вылетел из ограды.
Глядя ему вслед, Ганька неожиданно вспомнил, как Чубатов рассказывал в госпитале о своей женитьбе: «Свадьба у меня по первому разряду была. Венчал поп Пляскин, в колокола звонил сторож Пляскин, и музыкантом был вот этот Пляскин, — обнял он сидящего рядом с ним Гошку, а потом добавил: — Пляскиных у нас в каждой станице, как шевяков в улице. Фамилия веселая, а потому и ходовая».
И, провожая Гошку, Ганька растроганно, думал: «Прощай, веселая фамилия. Живы будем — не пропадем».
8
Весной, когда повстанческим движением были охвачены низовья Аргуни, Газимура и Урюмкана, в Мунгаловском стало известно, что в Горном Зерентуе спешно восстанавливают разгромленную и разграбленную в семнадцатом году тюрьму. Это была самая большая царская каторжная тюрьма в Забайкалье. После февральской революции население окрестных деревень основательно опустошило и выпотрошило ее. Уцелело только каменное здание тюрьмы. Оно стояло, зияя пустыми провалами окон, из которых были вынуты все стекла вместе с рамами, выдраны все железные решетки.
Ганька отлично помнил, как однажды приехали к ним в поселок из Горного Зерентуя два предприимчивых мужика. Они на четырех телегах привезли продавать арестантские кандалы, медные вьюшки и чугунные печные заслонки с отлитой на них надписью «Горно-Зерентуйская тюрьма». Охотней всего раскупали у мужиков мунгаловцы железные цепи с отполированными до блеска замками-браслетами.
Ганькин отец купил тогда по дешевке четыре пары кандалов. Ножные он приспособил для крепления деревянных вальков к боронам, ручные употребил на тяжи к телегам. И не раз потом, глядя на эти цепи, Ганька думал, что, может быть, именно их довелось носить его дяде Василию, Григорию Рогову и кузнецу Нагорному.
Обо всем этом Ганьку заставил вспомнить случайно подслушанный им секретный разговор Нагорного с дядей. Произошло это на богдатской квартире Василия Андреевича. В тот вечер Ганька мылся вместе с дядей в бане, а потом остался ночевать у него. После ужина дядя уложил Ганьку на свою кровать, стоявшую за ситцевым пологом, а сам принялся за какую-то неотложную работу. Некоторое время Ганька наблюдал сквозь прореху в пологе за тем, как дядя сидел за столом и писал при скудном свете лампы, а потом незаметно заснул.
Проснулся он, услыхав за пологом скрип половиц и заставивший насторожиться его негромкий сдержанный разговор. Кто-то, неузнанный спросонья Ганькой, спрашивал дядю:
— Ты один, Василий?
— Нет, за пологом на кровати племянник спит.
— Старший или младший?
— Младший. Напарились мы с ним в бане, поужинали, потолковали по душам, а теперь он уже десятый сон досматривает.
— Он как у тебя, крепко спит? — спросил кто-то явно озабоченным голосом, и тут только Ганька узнал, что спрашивает Нагорный.
Василий Андреевич с усталым смешком ответил:
— Да уж наверняка не так, как мы с тобой. Умыкался за день, упал на подушку — и хоть стреляй над ухом… А у тебя что-нибудь важное?
— Очень важное, — тихо сказал Нагорный. — Ты все-таки проверь, как там твой племяш. Подслушает грешным делом — и не выдержит, проговорится, где не следует.
«Это я-то проговорюсь? Как же, держи карман шире!» — подумал обиженный и в то же время глубоко заинтересованный происходящим Ганька. Он закрыл глаза и прикинулся спящим.
Василий Андреевич рассмеялся и негромко сказал Нагорному:
— Значит, боишься, что проболтаться может? Зачем же тогда хотел его своим писарем сделать?
— Понравился он мне. Парень он, видать, дельный. А сейчас ты все-таки проверь, как он там. О нашем разговоре знать ему незачем.
Дядя заглянул за полог, постоял с минуту над Ганькой и тихим, крадущимся шагом удалился прочь.
— Спит во всю ивановскую, — сказал он Нагорному. — Но на всякий случай будем говорить потише, раз дело строго секретное.
И тогда Нагорный не спеша, полушепотом заговорил:
— Я пришел, Василий, продолжить один наш давнишний разговор. Ты помнишь, как поразило нас весной известие о том, что семеновцы ремонтируют Горно-Зерентуйскую тюрьму и собираются морить в ней привезенных от Колчака в вагонах смерти большевиков Урала и Сибири, пленных командиров и комиссаров Красной армии?
— Еще бы не помнить! — отвечал ему дядя. — Я ведь тоже бывший каторжник, как и ты, грешный. Я тогда так разволновался, что всю ночь уснуть не мог. До рассвета строил планы внезапного набега на Горный Зерентуй. Но почему ты вспомнил это теперь, когда первая же партия пригнанных туда заключенных давно перешла к нам вместе со своим конвоем?
Когда дядя сказал об этом, Ганька сразу же припомнил много раз слышанную им историю узников Горнего Зерентуя. Их пригнали туда партией в семьдесят человек со станции Сретенск. Помимо большого конвоя, состоявшего из полуроты солдат, сопровождали их от станции до станции местные белоказачьи дружины. Всю дорогу дружинники по всякому поводу избивали арестованных и пороли нагайками.
В Горном Зерентуе загнали их в сырые загаженные камеры с разрушенными печами, с окнами, наспех забитыми досками. Там бы и уморили их медленной смертью, если бы партизаны не начали стремительный весенний рейд вверх по Аргуни и Урову. Когда партизаны окружили Нерчинский Завод, заключенных вывели из тюрьмы и погнали по тракту к маньчжурской железнодорожной ветке. На первом же переходе арестанты вместе с конвойными солдатами перебили офицеров и взвод орловской дружины, сопровождавший их. Через два дня они присоединились к главным партизанским силам, восторженно встретившим их в Благодатске, в котором когда-то отбывали свою каторгу декабристы.
Пока Ганька припоминал все это, Нагорный, еще больше понизив голос, продолжал:
— Один перебежчик показался мне подозрительным. При первом же допросе я нашел в его показаниях явные неувязки и передержки. Он сказался мне рабочим-кожевником из Читы. На этом я и завалил его. Многих знакомых мне кожевников он не только не знает, но даже никогда не слыхал о них. Пришлось припугнуть его расстрелом, и тогда он сознался, что он старый полицейский филер, которого пригласили однажды в контрразведку к барону Тирбаху и заставили за большую награду пробраться к нам. Под стелькой сапога у него была приклеена исписанная шелковка. Адресована она какому-то Пете от Федора. Этот Петя, судя по тексту, уже давно находится среди нас и до сих пор ничего не сообщает о своем здоровье и о здоровье своих братьев. Понимаешь?