— Самолично не могу. Доложу вашу просьбу командиру сотни. — И он поскакал вперед, где ехал на сером коне есаул Кровинский, пьяница и наркоман, любитель игры на губных гармошках. Больше десятка таких гармошек, отобранных у военнопленных австрийцев и немцев в Березовском концлагере, комендантом которого он был, возил Кровинский в переметных сумах своего седла.
Вернувшись от Кровинского, Поляков разрешил повесить карабины на передние луки седел, а потом приказал:
— Пестов, Коноплев и Вологдин, ко мне! Живо!
Мунгаловцы покинули строй, подъехали к Полякову. Он, весело ухмыляясь, сказал:
— Нечего пыль в колонне глотать. Решил я вас избавить от этого. Поедете у меня в боковой дозор. Всех, кого увидите, ловите и доставляйте в штаб. Это приказ самого. Понятно?
— Понятно, господин вахмистр! — откозырял ему довольный Максим и рявкнул: — Коноплев и Вологдин, за мной!
Дав коню поводья, понесся он к желтым увалам справа от дороги. Ларион и Артамошка поскакали следом за ним, на скаку заряжая карабины.
Когда удалились от колонны примерно на версту и поехали шагом, Максим согнал с лица улыбку, озабоченно сказал:
— Удружил, сволочь вахмистр. Он думает, что добро нам сделал, а может получиться наоборот.
— Это почему же? — недоуменно спросил Ларион.
— Да ведь поход-то, видать, не шуточный. Сроду мы с такими строгостями не хаживали. Раз отдал фон барон приказ задерживать всех встречных и поперечных, значит, хочет куда-то врасплох нагрянуть.
— А ты ничего не разнюхал?
— У кого же я разнюхаю, чудак ты этакий! Об этом, пожалуй, и господа офицеры не знают.
— Слушай, Максим! — обратился к нему Артамошка. — А ведь это для нас ловкий случай домой смыться. Пока хватятся, мы с полсотни верст проскачем. Черта два нас догонишь.
— Правильно! — поддержал его Ларион. — А то туда загонят, где Макар телят не пас.
— Экие вы шустрые! — усмехнулся Максим. — Думаете, раз-два — и дело в шляпе? А подумали о том, что дома нас ждет? Приедем, а там партизаны. Спросят с нас за все, будьте уверены. Унгерновцев они не шибко обожают.
— Мы унгерновцы-то из-под палки.
— Под горячую руку об этом не спросят. В один момент головы срубят. Пока вконец не припекло, давайте поболтаемся у барона, чтобы ему с вина сгореть…
Долго ехали молча, оглядывая утопавшую в жарком мареве невеселую степь. Потом Максим неожиданно воскликнул:
— И что это за жизнь собачья! Никак не поживешь в свое удовольствие. Не было у меня такого дня, когда бы я сам себе хозяином был. Вечно кто-нибудь над душой стоит и распоряжается, с какой ноги тебе вставать, с какой ложиться. Прожил я тридцать лет, а командиров гад собой столысо перевидал, что не сосчитаешь. Раньше командовали мной отец с дедушкой. С утра до вечера, бывало, только и слышишь: «Максим, туда! Макся, сюда! Сделай одно, сделай другое!» А чуть провинился, недоглядел там или недоделал чего, отлупить норовят ремнем или палкой. Думал я тогда, что у царя на службе лучше будет. Да куда там! Кормили меня оплеухами и подзатыльниками их благородия так, что искры из глаз сыпались, три года на Кавказском фронте вшей в окопах кормил, каждый день смерти в глаза глядел. От этого, как началась революция, я вместе со всеми пел:
Отречемся от старого мира, Отряхнем его прах с наших ног.
Петь-то пел, а не отряхнул. Вернулся полк с фронта в Читу, и начали нашего брата большевистские агитаторы распекать, чтобы поехали мы Семенова бить. Полк почти в полном составе тогда на новую войну пошел, а я отстал от него и домой тайком махнул. Не терпелось с родными повидаться, мирной жизнью пожить. Это и была самая большая промашка в моей жизни. Через это очутился я потом вместе с богачами в станичной дружине. После в Четырнадцатый полк меня перевели. Пожалел я там безвинного арестованного, отпустил на все четыре стороны и сказал командиру, что убежал он. Приговорили меня к пятидесяти плетям. Не захотел я ходить поротым и махнул к Унгерну. Задницу от плетей уберег, а жизнь свою вконец запутал… Кто такой этот наш фон барон? Самый чистокровный немчура. А я у него служу и со своими русскими воюю…
— Чего же ты прильнул к нему? — спросил Ларион. — Давай в самом деле сматываться.
— Боязно, паря. Тут я все-таки живой, а там зараз в могилевскую отправят… Эх, да что толковать об этом! Сейчас надо о другом думать.
— О чем?
— Что нам делать, если встретим кого-нибудь. Задержим человека, доставим в штаб, а там его сказнят по нашей милости.
— Кого здесь встретишь-то? Тут ни одной русской души в глаза не увидишь. Здесь, говорят, одни буряты кочуют.
— А буряты кто, разве не люди? Сказанул тоже! Это, паря, шибко хороший народ. Многих русских почестнее будут, хоть и в бане не моются. У меня отец к ним часто в гости ездил, когда стражником на соляных озерах служил.
— Я так еще ни одного бурята не видел, — сознался Артамошка. — У нас их не водится, а в степях я прежде не бывал. Девки-то у них хоть бравые?
— Девки, они у всех бравые. Да и чего удивительного? Молодость, она свое берет. Иная лицом не удалась, так статью взяла. У другой мордашка в веснушках, да зато глаза, как цветки, голубые. Так вот и бурятки, каждая по-своему хороша. Правда, слыхал я, что они в прежние времена покладистые были. Да ведь это еще как сказать. Может статься, что врут на них…
Часа через два случилось то, чего боялся Максим. В зеленой лощине, за крутыми холмами, наткнулись они на большую отару овец. Отару пасла молодая бурятка в синем далембовом халате с расшитой желтой и красной материей грудью На ней ловко сидела маленькая монгольская шапочка из белого фетра, по краям отороченная черным. Девушка сидела на северном склоне увала под низеньким кустиком дикого персика. Рядом с ней лежала, высунув розовый язык, большая собака. Неподалеку паслась спутанная лошадь в обитом серебром седле. У лошади была косматая на обе стороны грива и длинный, по траве метущий хвост весь в репьях и колючках.
Зачуя казаков, собака вскочила, залилась злым и хриплым лаем. Следом за ней поднялась и девушка. Увидев ехавших прямо на нее людей, она не испугалась, прикрикнула на собаку. Та замолчала, легла в траву, извиваясь, поползла к ее ногам. Положив руку на голову собаки и глядя на казаков ясными и доверчивыми глазами, девушка по-русски сказала:
— Здравствуйте!
— Здравствуй, здравствуй, красавица! — отвечал, посмеиваясь, Максим, а Ларион и Артамошка приосанились в седлах, начали покручивать едва пробивающиеся усики.
— Попить у тебя, раскрасавица, ничего не найдется?
— Мало-мало было, сама все выпила, — виновато улыбнулась девушка, обнажив кипенно-белые, влажно блестящие зубы. — Шибко пить хочешь, тогда надо наша юрта ехать. Кислым молоком угощать будем, араки дадим.
— А далеко твоя юрта?
— Сопсем близко. Один берста, больше не будет. Там ключ есть, вода ледяной сопсем, много пить нельзя — зубы ныть будут.
Максим тяжело вздохнул.
— Не плохо в такую жарынь кислым молочком побаловаться. С радостью поехали бы к тебе, красотка, да служба не ждет… Ты вот что, ягода-малина. Бросай овец ко всем чертям и скачи к своей юрте. Сама прячься и всем родичам накажи, чтобы убегали и прятались. Скажи, что Унгерн идет, всех хватает и с собой уводит.
— Нельзя овец сопсем бросить. Степь глухой, болков много. Беда будет.
— Эх ты, глупая! Не знаешь, кто такой Унгерн, раз тебе овец жалко.
Максим вдруг рассердился, сделал страшное лицо и рявкнул:
— Садись на коня и лети как пуля! Чтобы я тебя больше не видел тут!
Девушка поняла, что он не шутит. Она метнулась к лошади, быстро распутала ее и вскочила в седло.
— Ваш Унгерн, наш Тапхай сопсем, как два болка. Все убегать будем! — прокричала она на прощанье, припала к шее лошади, гикнула и понеслась на восток. Серыми облачками вылетала из-под копыт лошади пыль. Через минуту девушки уже не было видно. Только на гребне дальнего увала расплывалось и редело пылевое облачко.
— Вот это ездит так ездит! — выразил свое восхищение Артамошка. — Любого казака за пояс заткнет.