— Давайте в пятницу, — произносит она. Губы ее пересохли. Кофе вызывал жажду. Она встает, споткнувшись о ножку стола, и идет в кухню пить холодную воду.
— У меня муж улетает в пятницу, — возражает Рита, — лучше в субботу, до обеда.
Кристинку она сбагрит свекрови, а то уже растолстела от лени. Пусть узнает, как даются дети! Ленька-то вырос на руках бабки с дедом. А свекровка только и знает, что на судьбу жаловаться. Толстобрюхая. Имя вот красивое: Дебора.
note 53 * * *
И вот они едут на электричке. Антон Андреевич порой подбрасывает детей до дачки на своей машине, но сегодня он куда-то потартал Серафиму. У Митяя, конечно, нет личного транспорта. Пыльная, темно-зеленая элект ричка. Ритка в итальянских босоножках, в яркой футболке и джинсовой юбке. Наташа в серой широкой юбке и светло-сером свитерке. Утром прохладно. Митя, прищурившись, разглядывает пассажиров. Рита поглядывает на него. Она порой чувствует себя белкой, пленившей тигра. Никогда не знаешь — чего от него ждать. Наталья смотрит в окно, она любит смотреть, смотреть, не вдумываясь, пожалуй и не замечая, мимо чего электричка катит, постукивая, — то ли в полудрему Наталья впадает, то ли погружается, как колеблющийся тонкий свет, на дно колодца души, где тайная есть дверца, за которой…
— Наталка, ты помидоры положила? Я привезла и ссыпала на кухонный столик? — Ритке очень хочется дружить с сестрой своего любимого. Воспитанная в грубой простоте, знающая в общении с мужем лишь три темы: кухня, деньги, секс, Ритке так хочется и думать, и выражать свои мысли красиво: «Возлюбленный мой», — обращается она мысленно к Мите, не сводя с него пылающих глаз, «единственный царь души моей…» Наталья бездумно глядит в окно. Покачивается вагон, покачиваются яркие пятна солнца на скамейках и на полу, покачиваются сетки на крючках возле окон, и жизнь Натальина покачивается плавно, точно золотая лодочка на реке, которую вот-вот минует электропоезд.
— Мама, кораблик! — кричит малыш и, вырвавшись из теплых материнских рук, приникает к окошку вагона. Пройдет время, и вырвется он навсегда из нежных ладоней, убежит, улетит, умчится к своему далекому кораблю. Митя с улыбкой следит за малышом. Дети нравятся ему, как деревья, вода или облака. Он и сам, Митя, как облако
— случайное сочетание частичек света — поэтичная бабушка его, Юлия Николаевна, думает Рита, обладает note 54 все-таки удивительным взглядом на мир: а Сергей — как вихрь, сказала Ритке она.
И Ритка замирает от непонятных предчувствий…
Сергей любит готовить: вечерами, напевая себе под нос слегка фальшиво какую-нибудь одну фразу из шлягера, он танцует над сковородками, кастрюлями и тарелками, и кто бы мог подумать: движения его перестают быть такими угловатыми и резкими: точно странная птица, метавшаяся только острыми зигзагами, вдруг обрела плавность полета. Все Ярославцевы хорошо готовят, уверяет он. Но это легенда, сочиненная, пожалуй, им самим. Наталья готовит редко, да, может быть, неплохо, но так редко, что уникальные ее кулинарные достижения прочно забываются, как исчезают из памяти пусть красивые, но случайно мелькнувшие лица в окнах соседнего троллейбуса, на минуту притормозившего рядом с везущим тебя автобусом возле светофора. Разумеется, Митя не занимался кухней совсем.
Он порхает над газовой плитой, напевая. Они на даче с Кириллом вдвоем, и никого видеть не хочется. Сергей уже подзабыл дурное о себе, установил пусть шаткую, но приятную гармонию с миром, доверчивым и обезличенным благодаря отсутствию родственников и знакомых, а Кирилл, конечно, не в счет, — и порхает с ножом, вилкой и бутылкой подсолнечного масла… А-а-а! Чуть не обжегся. М-м-м-м-м, вкусно!.. Но ведь приедут, приедут, завалятся, ладно бы один Митька, а то…
И приехали, черт их дери. Наталья на него не глядит. Митя — детский смех, беспечная улыбка. И новое лицо: Рита.
— Сергей, — они знакомятся. Она смотрит многообещающе. Ладно, хоть какое-то разнообразие, сломали кайф своим приездом, так хоть девицу привезли.
— А у нас есть водка, — говорит она и вновь многообещающе смотрит.
— Эге! — отвечает он.
— Где отец? — Наталья скорее спрашивает у Мити, чем у него. Видеть отца здесь, где все произошло, ей было бы, note 55 наверное, не под силу. Произошедшее кажется ей ужасным. Еще в раннем детстве даже мелкие собственные проступки всегда вырастали в ее памяти, обступая ее детскую душу, точно гигантские монстры, пугая и мучая ее перед сном.
— За изнасилование какая статья? Кажется, сто седьмая?!
— Он рывком снимает сковородку. — Мясо готово.
— О! — Ритка, поигрывая бедрами, подплывает к плите, ненароком коснувшись острого локтя Сергея. — Ты и готовишь? Она фамильярна, думает он, но это и лучше. А мне — сто седьмая. Ха. Он отворачивается от Ритки — и встречается взглядом с Натальей. Ее лицо сереет.
— В нашей семье нет морали! — за едой орет визгливо Сергей. — И в стране нет морали тоже! Только удовольствия!
— Оттого-то, наверное, всё и разваливается, — говорит Наталья сдавленно. Уже ясно и ему и ей: они ненавидят друг друга. Ненависть родилась внезапно. Но она теперь — самое страстное, что есть в его жизни, для страсти, возможно, и созданной. В нетрезвом сознании колышутся, перекатываясь и наваливаясь друг на друга, слова и фразы: «преступление», «сотру в порошок свидетеля», «пьяный бред»… Сергей чиркает спичкой о коробок — нет огня.
Коробок падал в тарелку, замечает Митя, а в ней, кажется, была вода. Ненависть, да здравствует ненависть!
Сергей пьет. На столе краснеют нарезанные кругами помидоры. Зеленые острова в красном море родной крови.
Если смотреть на землю с самолета, шутит Митя, она похожа на этот вот стол.
— А ты у нас все с самолета глядишь, сверху вниз на людей смотришь! Кажется, я Сергею уже нравлюсь, размышляет хитро Ритка, иначе с чего бы он на брата кидался.
— Сережа, ты ведь в органах работаешь, — интересуется она, позаимствовав определение из лексики своей note 56 матери, всегда говоривший о соседе по площадке, уважительно понизив голос: «Он работает в органах», — и что ты там делаешь?
— Ну да, в гинекологических, — он досадливо морщится, кривится тонкий длинный его нос, изгибаются червячком алые губы. В нем порок, пошлый порок, с горькой ненавистью думает Наталья. Он гнусный лжец.
— И вообще этот разговор не для стола, — с трудом скрипит Сергей, — ра-бо-та… Пожалуй, он воспринимает жизнь как игру, от которой он давно устал. На службе играешь в одно, дома в другое, с бабами в третье. Со всеми, как тень: так точно, ясно, или — деньги в шкафу, или — подними ножку, опусти ручку. Общее — только постоянная пьянка. Он еще держится: колоссальная выдержка, отец бы от такой жизни давно загнулся. Прикажешь себе проснуться в шесть пятнадцать. Открываешь глаза — на часах ровно шесть часов пятнадцать минут. Подъем, товарищ капитан! Должны вам весной дать майора. Почему он согласился? Томка уговорила. Дочь офицера захотела и мужа иметь офицера. Его рок. Что они знают, родственнички? Ни-че-го.
Сергей напоминает Мите оставшуюся струну от разбитой виолончели. Почему-то жалко ему старшего брата. Помнит струна о каких-то прекрасных давних мелодиях, о пальцах длинных и сильных, о далекой жизни, и звенит она остро и высоко, а больше ничего не может. Ей бы служить бельевой веревкой или быть натянутой над окном, чтобы с легким свистом бежали по ней, открываясь и закрываясь, темно-желтые, как спелое солнце, а может, красные, как гранат, шторы. Но она так заносчива, ведь чувствует себя до сих пор главною струною царственной виолончели! …Но лучше стань, струна дорогая, тонкой дорогой для штор, чем узкой петлей для залетной головы.